Да, наступили времена, когда толпа охотно, с каким-то злым наслаждением смеялась над святыми недавно вещами – когда кто-то поминал совесть, ссылался на порядочность, ронял по наивности такие слова, как справедливость. Смеялись надсадно, горько, преувеличенно громко, как над собственной глупостью, над собственными бездарно прожитыми годами. Для прохожих смеялись, чтобы знали эти случайно подвернувшиеся прохожие, как далеки они теперь от всех этих обманных слов – совесть, честь, порядочность – и что теперь его, хохочущего, уж никто не купит такими красивыми словами, никто не обманет, не использует в своих целях, поганых и подлых. Вот такой примерно смех стоял над толпой, которая обхохатывала обобранного...
Пафнутьев всегда с интересом ходил среди продавцов, присматриваясь, прицениваясь, вступал в споры. Вот только наперсточники никогда не могли его соблазнить – наметанным глазом он сразу видел, что больше половины толпы, окружавшей полупьяного зазывалу, – его же приятели, которые ждут не дождутся первого хорошего куша, чтобы тут же завалиться в ближайший кабак. Причем настолько привыкли к этим заработкам, что даже не обсуждают проигравшего, даже не смеются над ним, бедолагой, просто забывают о нем, едва только его деньги оказываются в их карманах.
Странно были устроены мозги у Павла Николаевича Пафнутьева – он никогда ни о чем не думал напряженно и целеустремленно, он просто поступал единственно возможным способом. Для него единственно возможным. Сталкиваясь с вопросом, на который он не мог дать немедленного и внятного ответа, Пафнутьев просто принимал его к сведению и продолжал заниматься своими делами. А потом, когда этот вопрос возникал перед ним снова, оказывалось, что у него уже все решено, обдумано и он готов действовать. Может быть, поэтому он часто выглядел беспечным, готовым к беседе легкой и необязательной.
И вот сейчас, получив приглашение от Сысцова посетить того на даче, Пафнутьев лишь хмыкнул озадаченно, передернул плечами и выбросил странное приглашение из головы. И пошел побродить, пошататься под осенним солнцем, по торговым рядам, среди нищих, пройдох и мошенников, среди героев войны, превратившихся в попрошаек, среди ветеранов труда, торгующих кошками и собаками, среди ползающих калек, собирающих деньги на протезы, среди студентов консерватории, зарабатывающих музыкальный свой хлеб в подземных переходах. Он чувствовал себя среди всех этих людей легко, беззаботно расставался с некрупными деньгами, бросая их в жестяные банки, в кепки, в футляры от скрипок, в старушечьи скрюченные ладони, больше напоминающие совки для земляных работ.
Бабуля в последней стадии измождения, не в силах уже подавать голос и что-то произносить, молча стояла с маленьким плакатиком – просила денег на платную операцию для внучки. И внучка сидела тут же, в подземном переходе, на какой-то подстилке – полупрозрачное создание с затаенной, навсегда поселившейся в нее скорбью. Она не смотрела ни на прохожих, торопящихся прошмыгнуть мимо, ни на старушку, она просто водила грязным пальцем по асфальту, не то думая о чем-то своем, не то пребывая в затяжном сумеречном забытьи, не понимая и не желая понимать, зачем она здесь. Прохожим не было жалко сотни или пяти сотен, они сочувственно пробегали глазами по плакатику, но и не давали. Потому что для этого нужно было остановиться, поставить на асфальт свою поклажу, порыться в карманах, найти нужную бумажку, положить ее бабуле в ладошку, снова застегнуться, поднять поклажу и двинуться дальше. Слишком это было хлопотно, на все это у них не было сил, и они стыдливо проскакивали мимо старушки, опасаясь взглянуть на нее слишком пристально, чтобы не запомнилась, упаси боже, чтоб не привиделась, чтоб не уколола совесть в неурочный час...