Понял, и так ему стало больно. Где-то там, внутри, под серой фуфайкой, под ребрами что-то жгло, и болело сердце, и хотелось заплакать. Но плакать Тарасов не мог. Он лишь сморщился и начал сморкаться. И глаза его теперь не видели ничего. Голова сделалась дурной. И так болело, так жгло и пекло у сердца.
Тарасов опомнился в тракторе своем далеко от Вихляевки, в старой Тубе. Видно, в забытьи он сел в кабину и ехал, и ехал. А лишь теперь в память пришел. И когда опомнился, то сразу же встал, потому что руки и ноги какие-то не свои были. И, чтобы не случилось греха, Тарасов решил чуток переждать.
Декабрьский день кончался. И хоть светло еще было и далеко видать, но уже пала синева на займищный лес, на озеро Ильмень, на просторные камышовые чащи, что обступили озеро с трех сторон, год от года сжимая его.
Еще недавно стоял здесь хутор Туба, на золотом месте, на озере. И рыбой тут люди кормились, водили помногу птицы, огружались картошкой на заливных огородах. Но люди разошлись, и пропало все, сгинуло. И теперь лишь ветру свистеть в диких садах да в озерных камышах плодиться лысухе. А людского житья так быстро заросли следы...
Где дом кузнеца Макеева, трудяги и веселого бабника? У него сад был богатющий. Атарщиковы целым колхозом жили; а рядом развеселая касатушка. От старого хутора Туба ничего не осталось. Жили тут век, в одночас разлетелись.
Тарасов вспомнил, как по зиме съезжались с окрестных хуторов на Ильмень-озеро рубить камыш. С Найденова, Вихляевки, Борисова, Дурновки и тубинские. На санях. И разом начинали сечь камыш, которым и крышу крыть, и ставить теплые стены. Весь вывозили, и стояло озеро голым. Это теперь ничего не нужно. А прежде, коли припирало, косили зеленый камыш скотине на еду. И все подбирала зима.
Тарасов поглядел назад: Вихляевки отсюда было не видать, ее закрывал бугор. Но обостренным, а теперь уже болезненным слухом Тарасов, казалось, уловил дальний-дальний рев скотины.
И снова подступила боль, оттого что во всем виноват был сам Тарасов. Это он, а не кто другой, обрек телок на такую жизнь.
Прошлой зимой, как и всегда в конце января, тарасовская Марта отелилась, на этот раз сразу двойней, Дочкой и Ночкой. Не сказать что плохие были телочки, хоть поменьше обычных. Двойному приплоду, конечно, радовались. И Тарасов чаще обычного стал заходить во флигель, где содержалась всегда малая животина. По утрам и вечерам хозяин сам поил телочек молоком, и они узнавали его, встречая нетерпеливым мычанием. А уж молоко пили...
Тарасов приносил два ведерка, и Дочка с Ночкой бросались к ним и шумно цедили еще теплое Мартино молоко. И, надудонившись, все равно искали еще, с ногами забираясь в ведерки. И Тарасов, обтирая им мокрые мордахи, урезонивал:
- Будя, будя... Вон пузы какие...
Тарасовы скотину жалели и даже теперь, когда Марта двоих принесла, выпаивали их по-обычному, молоком не скупились. Но Гавриле стало казаться, что жена телочкам помалу отделяет, и он бурчал:
- Не жадай, вливай... Нехай кормятся, - и порою своей рукой добавлял.
- Ты чего, отец? - удивлялась Раиса. - Первый раз, что ли? Всегда по стольку вливаем... Самим тоже нужно. Сам спросишь молочка да сметанки.