- А внутри нет настилу? - спросил Тарасов.
- Ничего нету. Ученые люди доумились. Да оно, може, и взаправду, ежели по-хорошему. Солому, мол, стелить да стелить, как по-научному. А чего же стелить, когда ее и пожрать нету. Беда, кум, прямо беда. И никто к нашему горю не прислухается. Никому мы не нужны.
Телки уже совсем успокоились и разошлись, стояли друг за дружкой вдоль пустых яслей, кое-как умещаясь на твердой асфальтовой ленте. Другие на бугор забрались и теснились там, сгорбленные, поближе к солнцу.
И лишь две скотиняки остались стоять возле городьбы и смотрели на людей тоскливыми глазами.
"Му-у", - коротко взмыкнула одна из телок. Она и мычала не по-коровьи, а вроде по-собачьи, хрипло и коротко.
Взмыкнула и замерла, в грязи по колено, сгорбленная, не телка, а нелепый захлюстанный верблюжонок.
"Му-у", - вослед ей повторила другая.
Они были по масти вроде красные и в добрые времена, видно, белоголовые. Обе - красные и с белыми головами. И Тарасов, не веря, не желая верить, негромко позвал:
- Ночка... Дочка... Либо вы?
"Му-у-у" - теперь уж долгим, таким знакомым миком ответили телки.
- Мои... - охнул Тарасов.- Мои телушки. Осенью колхозу сдавал.
- Обех? - спросил вихляевский кум.
- Обех. От нашей Марты, Ночка и Дочка. Двоих она принесла. Да разве признаешь, господи...
Нельзя, невозможно было признать в этих мослатых одрах тарасовских телок, каких сдавали колхозу в сентябре. Те были не скотина - картинка, с лоснящейся шерстью, сытыми боками, широкой спиной - веселые молодухи. А теперь...
- И они тебя признали.
- Да как не признать... - простонал Тарасов.- Возрастали... Кормил и поил.
Он стоял и глядел. И не мог глядеть. Сами глаза закрывались. Он стоял и бормотал:
- Какая беда... Какая беда, - и руки протянул, оглаживая телушкины головы. Ловкими большими пальцами прочистил им глаза и ноздри. А телушки стояли вкопанно, жадно обнюхивая руки, которые пахли не только железом и солидолом, но соломой и сеном и еще каким-то, давно уже неведомым, почти позабытым, но сладким духом.
- Какая беда... Какая беда... - бормотал Тарасов.
Он мигом к трактору сбегал и принес суменку с остатками обеденной еды. Разломив пополам горбушку, Тарасов подал ее телкам, и они жадно, еще не понимая, чего им дают, схватили и, не жуя, заглотили хлеб. И снова нюхали руки, они пахли хлебом, сладким хлебом, хлебушком, которым в добрые времена из этих вот рук лакомились кажеденно. Но теперь в пустых руках Тарасова ничего, кроме запаха, не было. И он растерянно говорил:
- Нету, ничего боле нету, мои хорошие... - и раскрыл и протянул пустую раскрытую сумку, в которой на самом дне каталось одинокое вареное яичко.
Телушка сунула голову в сумку и схватила яйцо вместе с добрым куском газеты, и захрустела, и проглотила. И снова полезла в сумку.
Тарасов обомлел и отступил в испуге. Какая-то чужая телушка, и за ней еще одна, и еще, почуяв еду, кинулись, мыча и тесня друг друга. Тарасов отступил и испуганно глядел то в сумку пустую, то на телушку, в зубах которой только что исчезло куриное яйцо и газета. Он глядел, глядел, ничего не соображая, и вдруг понял тяжкий и долгий голод скотины.