Теперь стало ясно, как себя держать.
– Я не татарин, я русский, – объявил Шельма. – А ну, старшой, вели меня развязать. Я в Москву пробираюсь, к великому князю, с тайным донесением. Вы сами чьи? Оболенского князя люди? Или Одоевского? Ведите меня скорей к самому главному вашему воеводе.
Но Сыч-Федорыч важных слов не испугался, а подошел ближе и зачем-то раскрыл у Яшки на груди ворот. Пальцы жесткие, в мозолях.
– Ребята, спускай ему порты.
Взвизгнул Шельма, забился в крепких мужицких руках, но куда денешься?
Нижнюю, заголенную часть обдало холодком. Сыч наклонился, сам себе кивнул:
– Врешь. Ты татарин. Креста на груди нет. Сам обрезанный.
Обрезание Яшка сделал, когда в Сарае банщиком устраивался. Нельзя там было без обрезания, голые же все. Претерпел болезненность, зато потом вознаградился сторицей. Но не объяснишь же такое лесному сычу?
Однако не растерялся:
– Я у татар жил. Как же не обрезанному? У басурман ко мне веры бы не было.
– Тебе и тут веры нет, – молвил Сыч. – А что у него в сумах, ребята?
– Не поглядели мы, Федорыч…
Пошел рыться сам.
– Эка. Кошель полный… А это что? – Достал фряжский наряд, купленный в Кафе. – Одёжа немецкая. Так кто ты, лисий хвост: татарин или немец?
– Лазутчику нужно по-всякому облачаться. Бывает, что и немчином. Я русский! Великого князя Дмитрий-Ивановича слуга. Вот крест на себя кладу! Время на вас дураков трачу, а оно дорого. Мамай идет! Чьи вы люди, дядя? Отвечай!
Шельма знал одно: держаться надо уверенно и грозно, иначе прибьют по-тихому и закопают, прельстившись златом-серебром. Для них, сиволапых, Боховы дукаты и талеры – сокровище несметное. Тут и дураки сообразят свою выгоду.
Но Сыч, видно, был не из сообразительных. Кинул кошель обратно.
– Мы-то князя Глеба Ильича Тарусского, – медленно сказал он. – Желаем за Русь постоять. А тебе веры нет. Я душу по глазам вижу. И твои глаза, обрезанный, брешут. Однако прав ты. Не моего ума дело, чей ты лазутчик. Отведем тебя к князю. – И отвернулся, будто Яшка был ему более не надобен. – Ребята! Каша не доварена, но ешьте какая есть. Пора в город. Этого свяжите покрепче, и про ноги не забудьте. Не сбежал бы.
Крестьяне наскоро, вынув из-за онуч ложки, похлебали горячего хлебова. Мужичье никогда жратву не бросит. Пока чавкали-хлюпали, Яшка молчал. Во-первых, знал, что по ихнему простецкому обычаю во время еды говорить срам. А во-вторых, больно уж тертый оказался Сыч, даже удивительно. При таком словесные кружева плести – только время тратить.
Иное дело – в дороге.
Сыч пошел первый, за ним еще четверо, и в самом хвосте двое вели под уздцы лошадь, на которой связанным кулем поперек седла висел Шельма.
– Как вас звать, православные? – тихо, душевно просипел Яшка.
Сейчас главное было беседу завязать.
Один лапотник назвался Фокой, другой Щукой.
– Хороша ль была каша?
– Сырая, – буркнул Щука.
– Поди, голодные остались? – Шельма участливо вздохнул. – Достаньте у меня из левой сумы узелок, угоститесь.
Достали. Смерд никогда от дарового харча не откажется.
В узелке лежали толстоскорлупные волошские орехи, из крымского запаса. В дальней степной дороге – самая лучшая пища. Два-три слопал – сыт, и сила есть.