Сестра Агата внезапно умолкла и, все еще тяжело дыша, смотрела на хохочущую леди. Та же под серьезным взглядом монахини буквально покатывалась от смеха, совсем как девчонка.
– Святые угодники! Преподобная сестра, я и не знала, что вас способно так развеселить чужое горе! – едва выговорила она сквозь хохот.
У нее был слегка хрипловатый грудной смех. И это тоже было удивительно, потому что сестра Агата никогда раньше не слышала, как эта женщина смеется. Да она никогда раньше и не смеялась.
– Разве вы не помните, миледи, как год назад, точно так же помогая мне полоскать простыни, вы на этом самом месте обзавелись шишкой на лбу?
На лице толстой монахини появилось довольно странное выражение. Анна перестала смеяться.
– Нет, не помню, – тихо сказала она. – Я вообще ничего не помню из того, что было со мной год назад.
Они вкатили тележку во двор и стали развешивать простыни на протянутых вдоль задних стен веревках. Сюда из-за крыш монастырских опочивален попадало немного солнца. Уже отслужили Sext[16], вокруг стояла благоговейная тишина. Монахини-бенедиктинки хлопотали по хозяйству. Оставив сестру Агату, Анна прошла на главный двор, где перед статуей святого Мартина мелодично ворковали голуби. Каменная стена монастыря упиралась в сложенную из местного серого камня церковь. Храм возвышался над другими постройками и имел два этажа, с западной стороны увенчанных островерхой деревянной башенкой. Вокруг всего двора тянулась крытая галерея, кровлю которой поддерживали резные колонны. Нигде не было ни души: настоятельница, мать Эвлалия, всегда такая предупредительная с Анной, была очень сурова к остальным сестрам. Бенедиктинкам, называемым также сестрами Святого Причастия, в свободное время надлежало строго соблюдать целомудренное молчание. И если откуда-то доносились голоса или сестры вступали в беседу за работой, мать Эвлалия отправлялась прямиком туда, сурово повторяя слова из устава святого Бенедикта:
– В Писании сказано: «Во многоглаголании не убережешься от греха!»
Сама матушка отнюдь не слыла болтуньей. У настоятельницы был физический недостаток – волчья пасть и одновременно заячья губа, и, когда мать Эвлалия роняла словечко, звук выходил не из самых музыкальных, а губа безобразно раздваивалась. Дочь одного из знатнейших северных семейств, она вряд ли еще где-то смогла бы достичь положения настоятельницы, кроме этого отдаленного края Литтондейла, в стороне от замков и дорог, среди болотистых низин и нагорий старых Пеннин.
Анна огляделась. Вокруг царил покой. Светило необычно яркое для февраля солнце, звенели синицы, разомлев от тепла, сонно ворковали голуби. В открытое окошко были видны склоненные головы монахинь в ткацкой. В хлеву блеяла коза. Кривобокая сестра Геновева, спрятав руки в широкие рукава монашеского одеяния, словно тень, прошмыгнула в часовню – отправилась подливать масло в лампады.
Анна вышла через открытые ворота из обители. Возможно, солнце и по-весеннему теплый день были виной тому, что ей вдруг нестерпимо захотелось побродить по округе. Над аркой ворот возвышалась деревянная статуя Девы Марии, потемневшая и растрескавшаяся от времени, покрытая потеками сырости. Анна благоговейно перекрестилась, глядя на нее, потом повернулась и направилась прочь.