Мальчишка по его голосу вдруг понял, что пощады ему не будет и завыл тоскливо.
— Справедливо, — сказал Рене.
— Правильно, экселенц, — сказал Сыч, хватая мальчишку за шиворот. — На заре его и повешу.
— Нет, — спокойно произнес кавалер. — Завтра утром мы уезжаем, ты со мной едешь, ты мне понадобишься, сейчас с делом покончи.
— Сейчас, так сейчас, — говорил Фриц Ламме, выволакивая Якова на улицу.
— Раз так, я и задержусь, сказал сержант, погляжу, как вора вешают.
— Максимилиан!
— Да, кавалер.
— Соберите народ, а Сычу скажите, чтобы вора сначала к попу отвел исповедоваться.
— Господин, — тут заговорила Брунхильда, беря его за руку.
— Ну, — Волков уже по глазам ее знал, о чем она сейчас говорить будет.
Глаза девушки были мокры от слез:
— Он совсем молод, не знал что творит, может…
— Простить его? — закончил Волков.
— Нет, не простить, а кару другую выбрать, такую, что жизнь не отнимает. Может его клеймить, или в работы тяжкие отдать?
И тут Рене, что еще не вышел на улицу и слышал их разговор, сказал:
— Прекраснейшая из добрейших, госпожа Брунхильда, дозвольте отвечу вам я, вместо господина кавалера: «Люди, что мужики, что солдаты, знать должны твердо, что за такой проступок как воровство, кара будет жестокой. Иначе, не быть дисциплине, не быть закону. И уж поверьте, в солдатском обществе, вор еще порадуется такой мягкой участи, как повешенье. И господин кавалер наш, не жестокосерден, я бы того вора, что нанес мне столь тяжкий ущерб не повесил, я бы его сжег».
Брунхильда смотрела на офицера удивленно, а потом повернулась к Волкову, молча вопрошая его.
— Нет, дорогая моя, — сказал тот как можно мягче. — Уж больно тяжек проступок. Иди, собирай платья свои.
Когда все разошлись, он вдруг увидал бабу. Простую. Может по дому приходила помогать Брунхильде. Обычная баба из местных крепостных. Худа, лицо костисто, глаза серы, блеклы. Платок, простой, юбка ветхая, ноги сбиты все, оттого что обуви давно не знали. Она просто стояла в углу незаметная. Ждала пока он освободится. Щеки впалые от слез мокры. Стояла и смотрела на него, руки свои от волнения на животе тискала.
— Чего? — зло спросил у нее Волков.
А она, дура, стояла и ничего не отвечала ему. Только губы поджала, чтобы не закричать, рыдала беззвучно.
Он подошел к ней и сказал все так же зло:
— Нельзя, не могу я, понимаешь, не могу!
Полез в кошель, достал целый талер, стал ей в заскорузлую от тяжкой работы руку его совать и повторял:
— Нельзя, не могу. Он вор. Нельзя прощать.
— Он не со зла, — вдруг заговорила баба, — всю жизнь в бедности жил, он добрый. Досыта не ел. А тут вы, тут деньги на виду, вот только руку протяни. Да еще конь какой, разве ж тут устоишь, не устоять ему было, молод он больно, молод, все оттого…
И от этих слов Волков еще больше злился, словно его она обвиняла.
Словно он виноват в том, что мальчишка покусился на его добро.
От этого он стал ее выталкивать в дверь:
— Ступай, говорю, серебро на похороны и на отпевание, иди.
Она ушла, а через час собрался народ, и Якова повесили. Вешал его Сыч и два солдата ему помогали. Волков на казнь идти не хотел, не хотел той бабы видеть больше, но не пойти не мог, раз уж осудил, так присутствуй. А еще пришлось Сычу и помощникам его два талера дать. Недешево ему обходилось жизнь в поместье. Ох, не дешево.