Архарову и без мортусов забот хватало. Он еле выбрал время, чтобы навестить вернувшуюся из бараков Марфу - ему было страх как любопытно, для чего она посылала его за «рябую оклюгу».
Марфа оказалась дома одна. Архаров обнаружил ее во дворе - она жгла костер, бросая в него не только сохлый навоз, но и еще вполне пригодные для носки бабьи рубахи.
– Мне-то уже не страшно, я переболела, а ты, Николай Петрович, держись от тряпья подальше, - предупредила она. - Это Парашкино, царствие ей небесное, добрая была девка, хоть и дура…
– В дом-то пустишь? - спросил Архаров.
– Кухню я уж и обкурила, и все плошки с уксусом протерла. Заходи, коли не страшно.
Марфа была не слишком любезна, и Архаров ее понимал: сводня враз потеряла всех своих девок, а где в такое время взять новых - уму непостижимо. Потому и не стал рассиживаться, спросил только: что означали сказанные в бараке слова.
Но Марфа решительно ничего не помнила. Бред - он и есть бред, и только одно им обоим за стопками самодельной наливки взошло на ум: поскольку Архаров просил ее указать тайные кабаки и лавки, где торгуют провиантом по завышенным ценам, а она испытывала к нему благодарность за то, что скоро и расторопно отправил ее с девками в барак, то, надо думать, при звуках знакомого голоса она в душе вспомнила, что должна отплатить благодеянием за благодеяние. Вот и отплатила…
Что же касается байковского наречия - Архаров вопросов не задавал, а сама она тоже не стала объяснять, с чего вдруг на нем заговорила.
К вечеру, возвращаясь в еропкинский особняк, Архаров вдруг опять вспомнил Марфу - и память представила, как она живо и весело хозяйничала той ночью в своем маленьком уютном мирке, проповедуя то, что и развратом-то не считала - а просто раздачей радости тем, кто в ней нуждается. Поэтому он велел призвать Никодимку, который совсем уж поселился в еропкинском каретном сарае, благо карета денно и нощно была в разъездах, и обзавелся там разнообразными имуществами от щедрот дворовых девок и баб.
Он сообщил самозванному камердинеру, что Марфа жива и здорова, хозяйничает в домишке одна. Так что коли угодно продолжать карьеру дармоеда и сожителя - скатертью дорога. Никодимка тяжко вздохнул. Архаров решил, что красавчик завел тут новую зазнобу, и советов давать не стал - ну его к монаху на хрен, пускай сам со своими прелестницами разбирается.
Кроме того, Шварц не постеснялся призвать его самого для дачи показаний о розыске. У Архарова глаза на лоб полезли, когда ему принесли любезную, но строгую записочку. Но он отправился на Лубянку, туда, где она сходится с Мясницкой, на Рязанское подворье, где обосновался Шварц и куда стали свозить людей, причастных к убийству митрополита. Отправился не столько с целью самому дать показания, сколько чтобы узнать о судьбе третьего меченого рубля.
Шварца при одном упоминании о тех рублях передергивало. Но он вынул из стопки бумаг запись допроса купца Кучумова. Купец, спасая спину от плетей, выдавал правого и виноватого. На жену наклепал - якобы она, пожертвовав сдуру на всемирную свечу очень дорогой скатный жемчуг, потом покоя не давала, хотела свое сокровище вернуть. Что и заставило его якобы дать приют Ивашке Дмитриеву вместе с сундуком. А рубль он, будучи сам убежден в кончине дьячка Петрова, дал якобы Ивашке, чтобы тот заказал сорокоуст и прочее, что требуется на помин души. Дмитриев же показал, что рублем сопровождался приказ пойти ночью и убрать Петрова, чтобы уж не осталось такого чересчур осведомленного свидетеля гибели владыки. И якобы он, не желая никого убивать, рубль тот попросту пропил, взяв в подвале у косого Арсеньича водки, вина и чего-то еще. А какой с пьяного спрос? Так что и за смерть фабричного Митьки он, выходит, не ответчик…