Огромный пустырь рядом с Пискаревской дорогой стал кладбищем еще в начале зимы.
Маму увезли в тот же день. Было тепло, маме никак нельзя было оставаться дома, задерживаться на земле.
Приходили и уходили люди. Таня никого не узнавала, ни с кем не разговаривала. Ее, наверное, считали бесчувственной или безнадежной дистрофичкой, а она просто не могла шевельнуть ногой, ворочать языком, издавать звуки.
В квартире было людно, как до войны. Затем вдруг и разом все исчезли. Нащерина хотела увести к себе, но Таня категорично замотала головой. Ираида Ивановна не уговаривала, обещала зайти поутру.
В коридоре кто-то — кто, Таня не определила — сказал со вздохом:
— И она не жилица.
— Ох, не жилица, — поддакнули сердобольно.
Говорили, конечно, о ней, Тане. Громко, не таясь. Что скрывать, когда человеку жить осталось всего ничего…
Долго и упорно боролась она с маминой помощью за жизнь. С маминой смертью и Танина жизнь исчерпалась.
Близилась пора белых ночей, ночи становились все короче и короче. Таня очнулась от забытья в тот неясный час, когда ночь уже обесцвечена, а заря еще не зажжена, все в природе зыбко, неопределенно.
Она совсем не ощущала себя. Попыталась выпрямить ноги, разжать скрюченные пальцы — не смогла, будто нет их вовсе. «Жива я или уже не жива, не жилица?»
Да, точно так говорили о ней: «Не жилица».
Не жилица. Не жилица!
Будто током ударило, подкинуло на жестком ложе сундука.
Почему? За что?! Измученная, страдающая душа возмутилась, восстала. Инстинкт самосохранения возродил утраченные, казалось, последние силы, остатний резерв, и, как уже случилось однажды, электрический импульс, пронизав с головы до ног, вернул способность к движению — основу основ жизни.
Нет, она будет жить. Будет! Жить!
Никогда-никогда так не хотелось жить, как сейчас, но и никогда не было в жизни так одиноко и отчаянно худо. Таня потерянно бродила по квартире, слонялась среди вещей, знакомых и обязательных с тех пор, как она помнила себя, а теперь никчемных и никому не нужных. Все Савичевы умерли, и, значит, все, что им служило, чем они пользовались в жизни, утратило смысл и практическое значение.
Вспомнилось вдруг объявление на зимнем заборе:
За ненадобностью продается легкий гроб…
Почему — легкий? Из тонких и сухих досок? Маленький, детский? И почему оказался ненадобен? Не дождались, отвезли в простыне или одеяльце? Или чудо свершилось — вернулся кто-то с половины пути на тот свет? Поторопились с заказом, зря потратились? Живым гроб ни к чему. Как мертвым без надобности мебель, вещи…
Город еще спал, и напряжение в электрической сети было таким хорошим, что в багрово-сумрачной дымке виднелись отдельные предметы. Недавно еще взаимосвязанные, они создавали в доме тепло и уют, теперь же были разрозненные, обособленные.
Покрытые толстым слоем пыли зеркала не отражали даже свечение лампочки.
В грязном квадрате рамы утонула купальщица.
Рыцарь потускнел, исчез благородный блеск металлических доспехов.
На искалеченных дверцах буфета не различить ни фруктов, ни тетерок.
Выдворенные за ненадобностью из кухни «венские» стулья неприкаянно гнулись на случайных местах. И бабушкиного сундука предостаточно для оставшихся в живых Савичевых. Таня спала на нем и сидела.