– Да всякую ерунду, если честно, – хохотнул Коля.
– Неужели только ерунду?
– Не только… Я, например, рассказывал тебе про свою вынужденную на Фелиции. О том, что было потом. Даже как мне вручали Золотую Звезду описывал…
– Так давай их, эти твои письма! Прочту теперь! – решительно потребовал я.
– Как это – «давай»? Я их по-честному отправил, – скромно сказал Коля.
На мгновение на его лице появилось до боли знакомое мне по Академии выражение снисходительного недоумения. Вот спрашивает его строгий препод по аэродинамике: «А вы, Самохвальский, какую из четырех тем выбрали себе для углубленного самостоятельного изучения?» А он, с таким вот просветленно-вопросительным выражением, и заявляет: «Как это какую? Я ведь написал уже, что решил взять все четыре».
– Отправил? Но куда? – Мое недоумение тоже было искренним. Разве что совершенно не «просветленным», тут мне до Коли было далеко. – На деревню дедушке?
Собственно, для удивления у меня имелись основания. Дело в том, что последним моим постоянным адресом была казарма Северной Военно-Космической Академии. Архангельская квартира, в которой я жил до поступления, принадлежала, согласно документам, пропащей сестре моей Полине. И эта квартира уже два года как была продана (я даже помню, на мой счет поступали какие-то деньги – доля Полины)…
– Как это – «куда»? Господину Ричарду Пушкину. Город Симферополь, улица Нуреева, девяносто, строение три, комната четырнадцать, – отчеканил Коля. Память у него была по-прежнему феноменальной. Помнить такую несусветно полезную информацию после тех огненных адов, через которые довелось ему пройти, после «Атур-Гушнаспа» и охоты на ракетные мониторы…
– Что? Улица Нуреева? Ты что, послал эти письма моему папе? В Симферопольский театр музкомедии? – переспросил я, не веря своим ушам.
– А что мне было делать? Посылать письма в общежитие? – спокойно парировал Коля. – Больше никаких адресов Александра Пушкина мне, как я ни искал, найти не удалось… Да и что в этом плохого – ты же с ним иногда видишься, ведь так?
– Ну… случается иногда, – уныло промямлил я.
– Тогда чего ты переживаешь? Отдаст он тебе твои письма. Никуда не денется…
– Да он-то отдаст. Лишь бы они в этом ихнем содоме музыкальном не потерялись… – вздохнул я.
Мысленно я уже смирился с тем, что никаких Колькиных писем никогда не увижу, поскольку хорошо помнил: свой паспорт мой дорогой папа терял не менее десяти раз. И каждый раз – по пьяному делу.
– Ничего, бог не фраер, он все видит. Не потеряются, – заверил меня Коля. Облокотившись о колесо флуггера, он достал из нагрудного кармана пачку сигарет «Ява-200» и… закурил.
Курящий Коля – это что-то новое. А ведь сколько пилил меня, стервец, еще в Академии! «Черные легкие курильщика!.. Рак!.. Облитерирующий эндартерит!.. Ранняя смерть по собственной глупости!..»
Всего лишь год назад я бы поспорил с кем угодно на десять тысяч терро: если вдруг в Российской Директории курение станет обязательной повинностью для всех офицеров, даже если закурят все обитатели планеты Земля (включая грудных младенцев и аквариумных рыбок), среди снегов русского Севера все же останется один убежденный противник дымной отравы. И им будет мой друг Коля Самохвальский – такой правильный, такой уравновешенный. Зачем ему облитерирующий эндартерит?