Щепкин на секунду закрыл глаза, лихорадочно думал. Решение могло быть только одно: удирать что есть духу, прижаться к воде, уйти под защиту флота. Только разберут ли флотские, что один из них — враг! Будут ли стрелять? В кого? Думать было некогда!
«Эс-и-файф» вырастал уже сверху, стрелок разворачивал на нем пулемет. Явственно послышалась его дробь.
Щепкин резко свалил машину на крыло, начал падать к слепящей воде. Выровнял низко, казалось, колеса сейчас начнут пахать зеленоватое, мутное море. Прямо впереди встали серые длинные корабли, было видно, как на них засуетились, забегали. На миноносце с кормы развернулось зенитное орудие. Щепкин опомниться не успел, как под крылом мелькнула палуба, орущие люди, жерло трубы, из которой валил густой дым. Пахнуло на миг гарью, сажей, глаза ослепило. И в этот миг ахнуло. Затрясло, словно телегу на разбитой дороге, левая педаль перестала слушаться, заходила свободно. Самолет, кренясь, пошел чертить дугу, несся, падая, в близкие плавни.
Как он сумел его выровнять, Щепкин никогда не мог понять. Аэроплан пронесся, сбивая камыш, над кромкой дельты, завис на миг, чихнул мотором и рухнул прямо в черную болотистую жижу. Щепкин отстегнул ремни, выплюнул сгусток крови из разбитых губ, оглянулся. Леон, маяча задом, выползал на карачках на крыло, которое с хлюпаньем уходило в трясину.
Протянул Щепкину руку, помог выбраться из кабины. Они вылезли на кочки, упали в грязь, тяжело дыша. Трясина глухо бормотала, пускала пузыри, чавкала, зажевывая аэроплан. Кто в него вмазал — «эс-и-файф» или шрапнелью свои же — так и не понять!
Позади бухало, стрекотали пулеметы — флот палил в белый свет.
Щепкин отер грязь с очков, уставился: «эс-и-файф» уносился, явственно видный, высоко над морем куда-то на запад. Полет его был ломаным, но потом выровнялся.
Когда он исчез, Свентицкий сплюнул:
— Чтоб я еще с тобой полетел, мон шер?! Лучше уж сразу гробик заказывать!
12
Сначала тот день катился нудный, как все дни. Утренние кочеты не пели, а батя уже сдернул с Афанасия кожух: «Нечего на лавке прохлаждаться!» Чумной со сна, Афоня долго моргал белесыми ресницами на клочкастую бороду отца, не понимал. В серых его глазах дымно плавал, не таял, сладкий сон. Ох, поспать бы!
На печи закряхтела бабка, но отец крикнул на нее, чтобы не суетилась, сам вынул из печи чугунок с картошкой, обмотанный для тепла тряпьем, отсчитал три картошины на стол, бросил сушеную воблину: «Ешь, сынок…»
Афоня застучал рыбиной по лавке, чтоб легче было обдирать шкурку, с привычной злостью вспомнил — в погребе кадушки с солониной, на чердаке, под крышей, висят окорока в маслянистой коричневой коже, в белых вкусных прожилках; рядками развешены потрошеные копченые осетры… Дом полная чаша, а родитель каждую кроху считает.
Вздохнул, жуя, покосился.
Отец, выпячивая костистый зад в казачьих шароварах с лампасами, клал поклоны святым, светил босыми желтыми пятками. Над кроватью, где он спал, в сизом свете, падавшем из окошка, блестело развешенное оружие: карабин, шашка в облупленных ножнах. Как же, казак без оружия — не казак! А сам винтовки не вычистит, все он, Афанасий, отдувается.