Он был немного смущен, как я виддил по его фасу. Так что я улыбнулся и сказал, чуть кивнув:
— Я все понял. Так спокойнее, и ты привык к этим лишним деньжатам. Так вот что происходит. А сын для тебя ничто, кроме ужасного беспокойства.
И тут, братцы, верьте, или "целуйте-меня-в-зад", — я вроде бы начал плакать, так мне стало жалко самого себя. Тогда папа сказал:
— Ну, сынок, пойми, Джо уже заплатил за следующий месяц. Я хочу сказать, что, как бы мы ни поступили в дальнейшем, сейчас мы не можем выгнать Джо, так ведь, Джо? А этот Джо ответил:
— Я думаю о вас двоих, ставших мне как отец и мать. Будет ли правильно и красиво уйти и оставить вас на милость этого молодого чудовища, которое и на сына-то не похоже. Сейчас он плачет, но это хитрость и притворство. Пусть он найдет себе где-нибудь комнату. Пусть поймет, что такой дурной мальчик, как он, не заслужил хороших маму и папу.
— Ол-райт, — сказал я, вставая, все еще весь в слезах. — Я вижу, в чем дело. Я никому не нужен и никто меня не любит. Я страдал, страдал и страдал, и все хотят, чтобы я страдал и дальше.
— Ты же заставлял страдать других, — сказал этот Джо. — Так и нужно, чтобы ты тоже пострадал. Мне рассказали про все, что ты делал, пока я сидел тут за семейным столом, и это было ужасно слушать. Меня прямо тошнило от того, что ты наделал.
— Лучше бы я, — сказал я, — был снова в тюрьме. В родной старой Стэй-Джэй. Я ухожу. Вы меня никогда больше не увидите. Я устроюсь сам, большое вам спасибо. Пусть это будет на вашей совести.
Папа ответил:
— Не принимай это так, сынок.
А мама только ревела с искаженным и вэри уродливым ликом, и Джо опять обнял ее рукером, поглаживая и говоря: "Ну, ну, ну", как безуммен. А я поплелся к двери и вышел, оставив их с их ужасной виной, о братцы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я шел по улице без всякой цели, братцы, все в тех же вечерних шмотках, так что льюдди глазели, когда я проходил мимо, ведь был зверски холодный зимний день, и все, что я чувствовал, это что я хочу быть подальше от всего этого и не думать больше ни о чем. Так что я сел в автобус до Центра, потом пошел обратно к Тэйлор-плейс, где была дискотека "Мелодия", я ее почему-то любил, братцы; она выглядела также, как всегда, и, входя, я ожидал увидеть там старину Энди, того лысого и вэри-вэри тощего дельного маленького вэка, у которого я покупал пластинки в старые дни. Но теперь тут не было Энди, братцы, а только визг и кричинг надцатов /то есть подростков/, малтшиков и цыпок, слушавших новые жуткие поп-песенки и танцевавших под них, да и вэк за прилавком был не многим старше надцата, он прищелкивал пальцами и смеялся, как безуммен. Я подошел и стал ждать, когда он удостоит меня вниманием, а потом сказал:
— Я хотел бы послушать Моцарта, Номер Сорок.
Я не знаю, почему это пришло мне в голловер, но я сказал это. Вэк за прилавком переспросил:
— Чего "сорок", дружище? Я ответил:
— Симфония. Симфония Номер Сорок, Г-Минор.
— Ооо! — протянул один из танцующих надцатов, малтшик с волосами до глаз, — сим-фани. Смешно! Он хочет сим-фани.
Я чувствовал, что во мне растет раж-драж, но я должен был следить за собой, поэтому я улыбнулся вэку, занявшему место Энди, и всем этим танцующим и вопящим надцатам. Вэк за прилавком сказал: