— Точно, а яблоки зеленые и недоспелые. Ты грыз их и морщился. Такой малявка был, а разбирался!
— Я и сейчас помню эту кислятину. Скулы свело, и рот сию же секунду наполнился слюной.
— Стоял самый жаркий день самой жаркой летней поры. Мы с тобой засели в высокой траве, ели яблоки и слушали, как матушка бранится с папаней. Ну, или я слушал. Не помню, заметил ли ты…
Чарли рассказывал, и события того дня словно оживали у меня перед глазами.
— Кажется, заметил. — Да, точно, я начал вспоминать. — Потом что-то разбилось, так?
— Верно, ты и правда все помнишь.
— В доме что-то разбилось, и матушка закричала.
Горло мне сдавило, и я с трудом удержал слезы.
— Папаня разбил окно, обухом топора сломал матушке руку. Он свихнулся, по-моему. Пару дней до того еще держался… Я сразу заметил: что-то не так. Сразу, как вошел в дом помочь матушке. Папаня увидел меня с винтовкой и не признал.
— Как получается, что люди сходят с ума?
— Сходят и все тут. Такое бывает.
— Представь, ты спятишь на время и опомнишься.
— Я-то? Не, совсем с ума я не сойду.
— Говорят, безумие от отца к сыну передается.
— Не знаю, не думал. А что, ты потихоньку с ума сходишь?
— Я, бывает, ощущаю беспомощность.
— Ну, это не одно и то же.
— Будем надеяться.
Чарли сказал:
— Помнишь мою первую винтовку? Ту, которую папаня называл игрушечной пукалкой? Стоило мне спустить курок, как ему стало не до шуток. — Братец помолчал. — Я выстрелил дважды: в руку и в грудь. Пуля, что угодила в грудь, отшвырнула папаню на пол. Он лежал и плевался в меня, лежал и плевался. Смотрел на меня, брызжа кровью и сквернословя. Матушка лежала там же, без сознания. От боли в сломанной руке она упала в обморок. И хорошо, что упала. Ей не пришлось смотреть, как сын убивает отца. Папаня мало-помалу уронил голову на пол да помер. Я оттащил его на конюшню, а когда вернулся, матушка уже очнулась. От боли и страха она ничего не соображала, только спрашивала: «Чья это кровь на полу? Чья это кровь на полу?» Я сказал: кровь моя. Больше ничего придумать не смог. Потом вывел матушку на улицу и посадил в повозку. Мы поехали в город. Долго ехали, и матушка всякий раз, как наезжали на кочку, вскрикивала от боли. Рука у нее переломилась, как ружье для зарядки или как шеврон.
Что было дальше, я вспомнить не мог и спросил:
— Что потом?
— Ей только после обеда дали лекарство и наложили шину. И уже на полпути к дому я вспомнил про тебя. — Чарли откашлялся. — Надеюсь, братишка, ты не в обиде?
— Нет, я не в обиде.
— Я тогда думать ни о чем не мог, а ты у нас всегда был тихий, сидел себе в углу, как будто тебя и нет. Но говорю же: в тот день стояла страшная жара, настоящее пекло. И разумеется, стоило тебя покинуть, как ты сразу же стянул с головки чепчик. Часа четыре, если не все пять, солнце жарило твою нежную макушку, твои жиденькие волосенки… Матушку я оставил в повозке — она заснула от лекарств — и бросился за тобой. Помыслить не мог, что ты обгоришь. Больше испугался, что либо койот тебя утащит, либо ты сам уползешь к реке и там утонешь. Но вот я заметил тебя с вершины холмика и побежал вниз. Ты сгорел, покраснев без меры. И белки твоих глаз густо налились кровью. Две недели ты был слеп и кожа с твоей головенки сходила, как кожура с луковицы. Тогда-то, Эли, братишка, ты и обзавелся веснушками.