Тем утром по возвращении домой, после того как посаженые позавтракали и обменялись положенными фразами, мой супруг вышел на улицу и вернулся только после сиесты. Отец и мачеха, казалось, не отдавали себе отчета в странности моего положения. Они не изменяли заведенному распорядку дня, их поведение никак не позволяло ощутить необычность этого понедельника. Я сняла свадебное платье, свернула, положила в глубину шкафа и, вспоминая о матери, подумала: «Ну, по крайней мере эти тряпки пригодятся мне для савана».
Призрачный новобрачный вернулся в два часа пополудни и сказал, что уже отобедал. Когда я увидела, как он пришел, коротко стриженный, голубой декабрь померк в моих глазах. Мартин сел рядом со мной, и некоторое время мы молчали. Впервые с рождения я почувствовала страх перед наступлением темноты. Должно быть, каким-то жестом я себя выдала, потому что внезапно Мартин ожил, наклонился ко мне и сказал:
– Ты о чем думаешь?
Я почувствовала, будто что-то вонзилось мне в сердце: незнакомый человек назвал меня на ты. Я поглядела вверх, на гигантский, сверкающий, точно стеклянный, купол декабрьского неба и сказала:
– О том, что было бы хорошо, если б пошел дождь.
В последнюю ночь, когда мы разговаривали на галерее, было жарче, чем обычно. Несколько дней спустя он совсем перестал ходить в парикмахерскую и заперся в своей комнате. Но в ту ночь на галерее, одну из самых знойных и душных на моей памяти, он проявил необычную для него общительность. Единственное, что казалось живым в горниле этой необъятной печи, – глухая вибрация цикад, взбудораженных великой сушью, и неявные, но тем не менее безудержные усердия розмарина и туберозы, не угасавшие в средоточии ночного одиночества. Некоторое время мы оба хранили молчание, обливаясь жирной и липкой жидкостью, которая не есть пот, но выходящая наружу слизь живой материи, тронутой разложением. Порой он поглядывал на звезды, на все опустошенное сиянием лета небо и не произносил ни звука, будто всецело отдаваясь течению этой фантастической ночи. Так в задумчивости мы сидели друг напротив друга, он на своем кожаном стуле, я в кресле-качалке. Вдруг в белой вспышке зарницы я увидел, как печально и одиноко склонил он голову к левому плечу. Я вспомнил о его жизни, о его одиночестве, его мучительном душевном разладе. Вспомнил, с какой угрюмой апатией взирает он на спектакль бытия. Прежде я считал, что меня к нему привязывают сложные, противоречивые и переменчивые, как сам он, чувства. Но тут вдруг я понял, что несомненно сердечно его полюбил. Мне казалось, что я наконец разгадал ту неведомую прежде силу, что с первого момента побудила меня взять его под свою защиту, и всеми порами ощутил тоску его душной и темной комнаты. Он сидел передо мной мрачный, разбитый, подавленный жизнью. Внезапно, когда он поднял свои желтые глаза, встретившись с его жестким пронзающим взглядом, я почувствовал, что напряженная пульсация ночи выдала тайну его глубинного запутанного одиночества. И, не успев подумать, зачем я это делаю, я спросил:
– Скажите мне, доктор, вы верите в Бога?