— Скучноватая? Будто смотришь на таблицу глазника, да только тявкающую на тебя без передышки. И волосы у нее из флакона.
— Да? — Мой отец был явно удивлен этим обвинением.
— Ох уж вы, мужчины! По-твоему, такой цвет существует в природе?
— Никогда об этом не думал.
Папа замолчал. И против обыкновения моя мать было составила ему компанию, но затем сказала:
— Ну а теперь?
— Что теперь?
— Ты подумал о волосах Джойс-Ройс?
— А! Нет. Я думал о другом.
— И ты намерен поделиться плодами размышлений с остальным человечеством?
— Я прикидывал, сколько «л» есть в «Эрудите».
— Мужчины! — отозвалась моя мать. — Только «р», «д» и «т», олух.
Тут мой отец улыбнулся. Теперь понимаете, как они вели себя друг с другом?
Я спросил у моего отца, как машина. Ему было семьдесят восемь, и я прикидывал, долго ли еще ему будет разрешено садиться за руль.
— Мотор работает хорошо. Кузов не в полном порядке. Шасси ржавеет.
— Ну а ты как, пап? — Я пытался уклониться от прямого вопроса, но каким-то образом не сумел.
— Мотор работает хорошо. Кузов не в полном порядке. Шасси ржавеет.
Теперь он лежит в кровати, иногда в собственной пижаме в зеленую полоску, но чаще в слишком широкой, унаследованной от кого-то другого — возможно, от кого-то умершего. Он подмигивает мне, как подмигивал всегда, и называет людей «дорогая». Он говорит: «Моя жена, знаете ли. Много счастливых лет».
Моя мать рассматривала Четыре Последние Вещи чисто практически. То есть Четыре Последние Вещи современной жизни: составить завещание, спланировать старость, стоять лицом к лицу со смертью и не поддаваться вере в загробную жизнь. Составить завещание моего отца наконец удалось уговорить, когда ему было за шестьдесят. О смерти он никогда не упоминал, во всяком случае — при мне. Что до загробной жизни, то в редких случаях, когда мы входили в церковь всей семьей (и только на бракосочетания, крещения или похороны), он на несколько секунд преклонял колени и прижимал пальцы колбу. Было ли это молитвой, каким-либо светским ее эквивалентом или просто привычкой, сохранившейся с далекого детства? Может быть, диктовалось тактичностью или терпимостью? Отношение моей матери к тайнам духа было менее двойственным. «Чепуха», «Дурацкие штучки-мучки». «Никогда не допускала, чтобы со мной проделали что-нибудь такое, понимаешь, Крис?» — «Да, мам».
Себя я спрашиваю вот о чем: за сдержанностью моего отца и его подмигиванием, за шутливым низкопоклонством перед моей матерью, за увертками — или хорошими манерами, если хотите, — не прятались ли панический страх и смертный ужас? Или это глупый вопрос? Есть ли кто-нибудь, свободный от смертного ужаса?
После смерти Джима Ройса Элси пыталась поддерживать знакомство с моими родителями. Приглашение следовало за приглашением — на чай, на херес, полюбоваться садом, но моя мать всегда отказывалась.
— Мы терпели ее только потому, что нам нравился он, — говорила она.
— Ну, она достаточно мила, — отвечал мой отец. — В ней нет ничего дурного.
— Ничего дурного нет и в мешке с торфом. Но это не значит, что тебе требуется идти к нему выпить стаканчик хереса. В любом случае она получила то, что ей требуется.