Она доверяла ему.
Только что он солгал. Он редко рефлексировал по этому поводу, врать было привычно, он всегда просчитывал прочность своей лжи, даже не успевая осознать, что сейчас солжет. В этот раз он не хотел врать. Он сидел за спиной у Софьи и не понимал, что заставило его солгать; ложь сама рвалась из него — и при этом была непереносимой.
Софья обернулась, улыбнулась, погладила его по щеке мокрой рукой.
Ему всегда так хотелось этого жеста.
Теперь ему было неуютно.
Двое клиентов. Я совсем про них забыл. А мальчишки сидели там совсем недолго. Тихонько, на заднем сиденье.
А что, если она не доверяет ему? Я тебе не верю. Что, если она откажется проглотить вранье? Я хочу знать, где ты был на самом деле.
Тогда он проиграл. Он кончился. Его мощь, его жизнь, его движущая сила — теперь все зависело от ее доверия.
Десять лет назад.
Он сидел в Эстерокерском исправительном учреждении — в тюрьме к северу от Стокгольма.
У каждого из его соседей по тюремному коридору, его приятелей на двенадцать месяцев, был свой способ пережить стыд; каждый выработал собственные защитные механизмы, выстроил свою ложь.
Тот, что сидел напротив, в камере номер четыре… он кололся и воровал, чтобы продолжать колоться, он обчистил пятнадцать домов в пригороде за одну ночь, его вечное нытье «я никогда не обижаю детей, я закрываю двери в их комнату, я никогда ничего не беру у малышей» — его мантра, защита, которая помогала ему выдержать, доморощенная мораль, которая позволяла ему выглядеть чуточку лучше хотя бы в собственных глазах и не презирать самого себя.
Пит, как и все остальные, знал: тот, кто сидит в камере номер четыре, давным-давно наплевал на собственную мораль и теперь тащит все, что можно продать, — в том числе и у детей. Тяга к наркотикам оказалась сильнее самоуважения.
А тот, что сидел в камере номер восемь и которого снова и снова судили за жестокое обращение и побои, сконструировал себе другую эрзац-мораль, с другой мантрой, помогающей не презирать самого себя, — «я никогда не бью женщин, только мужчин, я никогда не подниму руку на женщину».
Пит, как и все остальные, знал: тот из камеры номер восемь давным-давно отделил слова от действий и вовсю избивал женщин. Лупил всех, кто попадался на пути.
Эрзац-мораль.
Пит презирал ее, как всегда презирал тех, кто лжет самому себе.
Он смотрел на Софью. Влажная рука была неприятной.
Он сам этого добился. Сам изорвал в клочья собственную мораль, возможность нравиться самому себе. Семья! Я не стану впутывать в свое вранье семью, я никогда не стану лгать Софье и детям.
И вот он сделал это — как те, кто сидел в камерах номер четыре и восемь, как все остальные, кого он презирал.
Он соврал самому себе.
Не осталось больше ничего, что было им, что могло бы ему нравиться.
Софья выключила воду. Она закончила с посудой, вытерла мойку и уселась Питу на колени. Пит обнял ее, поцеловал в щеку, два раза, как она любила, чтобы он целовал, уткнулся носом в ямку между шеей и ключицей, туда, где такая нежная кожа.