Еще под Тобольском он узнал, что умерли дед и баба Дарья, а Аннушка вышла замуж за Петьку Васильева, старшего брата дружка и связчика Васьки Васильева. Дед никогда не болел, не был обузой. Говорили, приехал с поля, мучаясь грудной болью, сказал, что умрет, послал за попом. Радовался, что отходит, оставляя дом на матерых сыновей. Старшего благословил вместо себя, жене сказал, чтобы не убивалась, не спешила за ним, с тем и отошла душа, окруженная любящими родичами: будто на другого коня пересела и умчалась, приложиться к предкам. Говорили, Дарья Ивановна на похоронах не сильно-то голосила и печалилась. Отсуетившись сороковины, заохала, призвала отца Андроника с внуком Егором и отошла следом за мужем.
Сысой явился на Филипповки, к началу поста. Дождавшись темноты, пришел не с площади, а протиснулся через черный лаз со скотных дворов. Раскрыл дверь, крестясь и кланяясь. Запричитала, бросилась к нему мать, как квошка закрывая спиной от отца. Филипп посидел, хмуро глядя на сына: драный зипун с чужого плеча, чуни из невыделанной кожи, голова покрыта каким-то шлычком.
— Ладно, — сказал, вставая и покашливая, — драть бы надо блудного, да пост… Поцелуемся, что ли! — И посыпались изо всех углов братишки и сестрички, племянники и снохи.
Напаренный, приодетый, гордый памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог с осетриной, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, до зевоты прежних и похожих друг на друга. Он ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы уже не донимала сердечной тоской.
— Непутевый ты у нас, — вздыхал отец, а Сысой, пометывая на него добродушные взгляды, удивлялся, как быстро побелела отцовская борода. — От самого рождения такой. Может, женить тебя? И прикипишь еще к земле. Теперь и служилым нельзя забывать, какого они рода: служба двадцать пять лет, не до сносу, как раньше. Отслужишь, еще не совсем старый. И куда? — поднял на сына глаза, с тлевшей в них надеждой на чудо. — Анка твоя замуж вышла, до Покрова еще, — продолжал в задумчивости. — Петька Васильев тоже был шалопаем, теперь справный мужик: в любой работе — первый!
— Собака! — скривился Сысой.
Отец стукнул кулаком по столу, напоминая, что день постный и с греховными мыслями надо быть построже. Сысой опустил голову, жалеючи его. А бес нашептывал: да что видели эти пашенные и ямские люди кроме сохи, скотины, однообразной работы и сытости?
— Высмотрели уже кого? — спросил смиренно.
— А Феклу Мухину! — дядька Кирилл, смахнул на плечо бороду, заерзал по лавке, отец повеселел, теплей поглядывая на сына.
— Купчиху, что ли? — усмехнулся Сысой.
— Ты про кого думаешь? — наперебой заговорили отец, дядька и мать. — Мухины — старого крестьянского рода. Только при царице Лизавете записались в посад, да в торговые. Купцу Ивану дед Феклы был троюродным братом, а нашему батюшке дядей. Она же купцам родня как Серко коту: только что с одного двора.
Мать стала обстоятельно рассказывать:
— Маруська, мать Феклина, в молодости была редкой красавицей. В девках ее не помню, а как первый раз овдовела — все на моих глазах. За купцом была, того на охоте застрелили. Второй раз за мужиком — тот сам помер. От двух мужей остались две дочери. Потом долго замуж не шла. Как-то, прослышав про ее красоту, приехал дворянин, да не наш служилый, а московский: морда бабья, волосья в косу собраны, штанишки коротющи, в облипку, срамное место напоказ, обутка бабья… Посад хохочет. Он на Маруську поверх забора в стекло поглядывает. А та как увидала его — собак спустила, сама от стыда — в погребе отсиделась. За тридцать уж было, когда стал обхаживать ее дядя нашего батюшки Андроника. Уговаривал идти за своего младшего сына, за пашенного. Она не хотела третий раз. А тот заговор знал, взял ее за мизинец и уговорил. От того брака родилась Фекла, потому-то дочь молода, а мать стара.