— Цыц, щенок! — хмуро пробормотал сердитый еще отец.
Сысой схватился за брус, подтянулся, закинув жилистое тело на полати. По мгновенной искорке, блеснувшей в глазах деда, понял — его взяла.
— Федька при деле и с душой! — тихо сказал он.
— С малолетства видно было — в бродников пошел, — вздохнул отец, — да годами еще не вышел…
Без сожаления, как меняют после бани ношеную рубаху, Сысой расстался с детством и отрочеством, перегоревшими в ожидании будущей жизни и вышел в нее с паспортом на полгода, с пятивершковым окуловским ножом за голяшкой высокого поморского бродня и в тобольской шапке, по-казачьи заломленной набок. Высокий, худой, жилистый. В синих глазах — насмешка, чуть вьющиеся волосы стрижены в скобку. На вид все двадцать лет, по паспорту — восемнадцать, от рождения же только семнадцатый. Ему предписывалось вернуться до ледостава. Вторым в тягло был отправлен его дружок и погодок Васька Васильев.
Текли, катились новые времена из-за Урала каменного по Сибири-матушке и никому, наверное, не томили так душ, как старикам Колыванских рудников, помнившим лихие времена Акинфия Демидова. Может быть, потому рудокопы легко снимались с насиженных мест, уходили на дальние выработки от полурусской речи, заморских нравов, накладных волос с бантами на мужских затылках. Но и там нагоняли их новые порядки. Кто не мог испоганить душу — заливал ее зеленым вином и глотал рудничную пыль по штольням, кому не удавалось ни залить ее, ни испоганить — бежали к праведным скитникам, скрывавшимся в горах.
Прошке Егорову шел семнадцатый год, но ростом был с мужика и в плечах широк, разве жидковат телом. Ему и горная школа в тягость, и со сверстниками тоска: только в пенсионном квартале, у деда чувствовал себя дома.
Отец поговаривал, что дед, как и Прошка, непутевый: смолоду за фартом гонялся, с рудознатцами шлялся, соболя промышлял и на дорогах разбоем шалил, а достатка не нажил. Но Божьей волей попал он в удачливую экспедицию берггеншворена Филиппа Риддера, за что тот, выйдя в генеральский чин обергитенфервалтера, выхлопотал ему царский пенсион. Не случись этого по попущению Божьему сидеть бы старику на сыновних шеях, хотя они видели его раз в три года на Святую Пасху и то пьяным.
Дед любил прихвастнуть: дескать, не видать бы Фильке Риддеру ни золота, ни серебра, если бы он, Митька Егоров, не показал ему старые чудские выработки в верховьях Ульбы-реки, открытые еще беглыми рудознатцами, скрывавшимися у Акинфия Демидова. Люди, глядя на него, диву давались, как у такого варнака дети в горные чины вышли. Он же к сыновьям в родственники не набивался, поселился при руднике задолго до них, переведенных со Змеиногорских выработок. Смущался, когда по праздникам, надев мундир унтерштейгера и чуть кивая на поклоны бергаеров, Прошкин отец с женой в семи юбках, шел в церковь. Там он становился в первом ряду по левую руку от господина рудничного пристава.
Прошка родительской ласки сроду не знал. Сколько себя помнил мать с отцом поглядывали на него, как на залетного татя. Чуть что, мать поджимала губы и припоминала, что он, последыш, и на свет-то явился не по христиански — ногами вперед. С другими тремя сыновьями и двумя дочерьми она была ласкова.