– Как это одна? – тут же вскинулась Лизавета. —
А мы с Нютой? – Она замолчала, потом прищурила и без того узкие глазки. – А-а, это ты в том смысле, что без мужика?
Я с писком сглотнул и кивнул.
– Да, так и живет, представь себе. И до березки так жить будет…
Она вздохнула и устремила взгляд на портрет Павла. Я посмотрел туда же. Покойный муж моей воскресительницы глядел на меня с легкой ироничной улыбкой. Вновь возникло ощущение, что я когда-то встречал этого человека.
– Крепкая, наверное, была любовь, – прошептал я.
– Да уж крепкая… И лучше него для нее никого не было на свете и не будет.
Я отвернулся и стал изучать узор на створке книжного шкафа… Жить прошлым, хранить верность памяти… Да, наверное, иногда это правильно – если лучшего уже не будет и не может быть… Отчего-то я вспомнил себя восемнадцатилетним и зажмурился. Но как грустно!
– Поначалу-то от кавалеров отбою не было, – монотонно, словно разговаривая сама с собой, произнесла за моей спиной Лизавета. – И все не простые кавалеры, куда там! Тот шишкарь обкомовский, что квартиру пришел отбирать, когда Дмитрия Дормидонтовича не стало, уж так и стелился. И хоромы обещался оставить, и дачу в Крыму сулил двухэтажную, словом, горы золотые. А потом артист этот иностранный специально из заграницы своей приезжал, сватался чин-чином… И из треста начальство…
– Хранить верность памяти… – повторил я уже вслух.
– Да в памяти ли одной дело?! – сказала Лизавета с такой горечью, что я невольно повернулся к ней. – Тут ведь еще такое… Сглаз на ней. Подшутил нехороший кто-то.
– Это как? – не понял я.
– А так. Аккурат на девятый день по Дмитрию Дормидонтовичу пришли мы, как водится, на кладбище. Могилка-то свежая, без памятника еще, а на ней – букет роз здоровущий, а в букете том – один стебель полынный. А рядышком, на Павловой могилке – пук полыни, белой ленточкой перевязанный, а посередине – одна роза. Таня сначала просто удивилась, а как домой пришли, бросилась к себе в комнату и ну рыдать. Я поначалу входить постеснялась, пусть, думаю, выплачется, потом не удержалась, зашла. А она лежит на тахте, в подушку ткнувшись, и трясется вся. Я к ней – не убивайся, мол, чего уж. Она голову-то подняла, вижу – смеется. Что с тобой, говорю, может, лекарства какого дать? Ах, говорит, Лизавета, я поняла, поняла теперь! Что ты поняла, спрашиваю. Она опять смеется. Это Павлик мой тайный знак мне подает, что жив он. Какой такой знак? А такой, говорит – как наши бабки большую полынь называют? Мне и не вспомнить сразу-то, а она подсказывает: чернобыльник. Понимаешь, говорит, чернобыльник, то есть «Чернов» и «быль». Есть он, значит, живет, а похоронили другого кого-то. А тайный этот знак потому, чтобы не прознали те, кому этого знать не надо…
М-да. Воистину Чернобыль! Такой сдвиг сильно отдавал паранойей, следовательно, моя целительная нимфа уплывала от меня безвозвратно: с таким запредельем мое пограничье не граничит.
– А кому-то не надо было знать? – в смятении спросил я.
– Да, – неожиданно ответила Лизавета. – Тут она ничего не придумала. Были такие люди, важные, большие люди, которые погибели его хотели. Из-за них он скрывался, из-за них и смерть принял… Или от них.