Вы готовы?
Не могу сказать, что готова.
Бог с вами, идите. Сестра Параскева позаботится о вас.
Сестрой Параскевой и была Нелли с се двумя образованиями: первым – психологическим и вторым – киношным. Я почти не помнила ее по ВГИКу, и только по маленькой прихотливой родинке над верхней губой я узнала ее. Похожая на всех монашек в мире, с мертвым неподвижным лицом, где живыми были только глаза, – она завораживала именно глазами: в них был огонь Христовых страстей и спокойный фанатизм.
Этот огонь, этот фанатизм не мешали ей часами, под палящим солнцем, пропалывать монастырский огород, заниматься пасекой и ухаживать за коровами.
Я на такие подвиги была неспособна, и меня приставили к тяпке. Но самым тяжелым было не это – самым тяжелым были всенощные и литургии в обрамлении тонких нечадящих свечей, – я безропотно отстаивала их, совершая и совершая грех неучастия в таинстве.
Проходили недели, и я втянулась в эту вечную жизнь, где время остановилось. Его беспокоили только молотки реставраторов, перекрывающих купола маленького, растрескавшегося от натиска веков собора. Реставраторы, молодые парни, искушали послушниц дерзкими, раздевающими взглядами и грубыми голосами, в которых ощущалось превосходство иной, плотской, жизни. Но дальше взглядов дело не шло, и ничто не нарушало покой обители, затерянной в глуши тверских лесов, на самой кромке бледного, высокого неба.
Я мало думала в то время и почти ничего не чувствовала, все произошедшее со мной существовало совсем в другом измерении, и исподволь возникало искушение остаться здесь навсегда, забыться, раствориться, спастись, слепо довериться Богу, как когда-то я слепо доверилась людям, которых любила.
Но чем сильнее было искушение, тем невозможней было войти в него – я так и не научилась верить.
Мое безверие, моя корысть казались такими очевидными, что я удивлялась, почему эти приближенные, эти избранные Богом женщины не замечают ничего. Я приходила после всенощной и часами сидела, тупо уставившись на свой светский рюкзак, хранивший совсем другие тайны, – я должна, я должна была уехать. , И я уеду.
От монотонного крестьянского труда запястья мои истончились, кожа рук огрубела; в маленькой баньке я с удивлением разглядывала свой плоский живот и натирала кусочком пемзы пятки, привыкшие ходить без обуви. Солнце – нежаркое, непохожее на солнце юга – придало моему лицу рассеянный загар. Иногда, украдкой, сгорая от стыда, я часами рассматривала его в осколок зеркальца. Ева полностью утвердилась в своих правах, она уже не могла подвести меня: я могла улыбаться и хмурить брови без оглядки, без боязни, что лицо поплывет, не удержит форму и скажет всему остальному миру: что-то здесь не так.
Все было так, как нужно.
Все было настолько так, как нужно, что сестра Параскева сказала мне однажды в самом конце лета:
– Тебе нельзя здесь оставаться.
Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не спросить – почему?
Я стояла, облокотившись на лопату, – мы копали картошку, – и ждала продолжения.
– Тебе нужно уехать. Ты не нуждаешься в Боге, нельзя обманывать, это грех.