— Обидел пан Гинцель? — допытывался Гаркуша.
— Нету силушки нашей, — выла баба. Худые плечи ее вздрагивали. — В ярину нашу коней пускал… Чиншами замучил… С каждой хаты по рублю грошей на войну с черкасами брал. Откуда, сынку, у нас гроши?.. Тогда живностью брал. У кого нет живности — сек нещадно лозой.
Заливалась старая баба слезами.
— Будет, мати! — Гаркуша положил на плечо старухи руку. — Иди в сарай и забирай свою живность.
Холопы уже сами бежали к хлевам. Кто барашку искал, кто свою телушку. И, не находя своего, выгоняли из сараев панскую скотину. В маентке шум и крик.
Фонька Драный нос ни на шаг не отходил от Вариводы. Микола лазил по чердаку, заглянул в овин, в погреб — искал панского эконома. Не найдя, с сожалением процедил сквозь зубы:
— Сбежал, баран безрогий… Ну, его счастье. Иди, Фонька, в сараи и тащи сюда солому.
Фонька побежал за соломой. Когда принес ее, Варивода показал на крыльцо:
— Толкай сюда!
Варивода высек огнивом искру, раздул сухую губку и засунул ее в солому. Потянулся синеватый горький дымок, а за ним повалили белые клубы. Варивода сдвинул на затылок шапку, отошел и стал посреди двора, уперев руки в бока. Когда повалило пламя, удовлетворенно потер руки:
— Ось так… Щоб и не смердило панством!..
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Всю весну водила Ховра шептух к бабе Гришки Мешковича. Шептали они на веник, брызгали в хате святой водой, перевязывали пальцы тряпицей и нитками. Ничего не помогало. Чахла баба с каждым днем. Не помогали зелье и травы. Болело у бабы в грудях, по ночам душил глухой кашель и тело все покрывалось холодным потом. В начале лета полегчало. Гришка Мешкович обрадовался: пошла баба на поправку. Но однажды в полдень прибежал в хату Шанени заплаканный Васек, уцепился за Ховрины руки и, глотая слезы, с трудом выговорил:
— Мам-ка… по-мер-ла-а…
Отпел бабу Гришки Мешковина поп Глеб, и похоронили ее, соблюдая, по возможности, все христианские соборования. После похорон собрались в хате. Ховра наварила каши, заготовила большую глиняную чашку воды с медом, набросала туда кусочки хлеба и раздавала на вечерней трапезе каждому по три ложки кануна.
На следующий день из костела святого Франциска в хату Гришки Мешковина пришел высокий и тучный дьякон. Ударился о низкий ушак головой, сердито сплюнул и, потирая ушибленный лоб, уселся на скамью.
— Его преосвященству пану ксендзу Халевскому стало ведомо, что почила баба твоя, — сурово начал дьякон, уставившись на Мешковина остекленелыми зрачками.
— Так, — подтвердил Гришка Мешкович, теряясь в догадках о цели прихода священнослужителя.
— С прискорбием узнал достопочтенный пан ксендз, что хоронил ты бабу не как подобает верному сыну ойчины…
— Не пойму, пане дьякон, — с тревогой ответил Гришка Мешкович, напряженно вглядываясь в красное, лоснящееся лицо. Но догадался, что недоброе принес в дом иезуит.
— Бабу надо откопать и захоронить, как повелевает вера наша. — Поджав губы, дьякон встал, посмотрел в упор и подтвердил: — Так, сегодня же…
Показалось Гришке Мешковичу, что расступилась твердь под его ногами. Закрыл плотно веки, сжал зубы и полетел вниз, в темную страшную пропасть. Сомлели руки и ноги, стали слабыми, а голову охватило шумом. Открыл глаза — стоит перед ним дьякон. На какой-то миг появилось страстное желание вцепиться в лоснящееся лицо, ударить его о землю, растоптать… И тут же испугался этой мысли. А дьякон шумно потянул в себя воздух раздувшимися ноздрями и, низко пригнув голову, вышел из хаты.