Она вспомнила, как однажды, когда еще до переезда на дачу она сидела у него на коленях (почему она так часто сидит у него на коленях? Ведь с Шатерниковым этого не случилось ни разу!) и Александр Сергеевич целовал ее грудь, задерживая свое горячее дыхание всякий раз, когда губы его прижимались к ее соскам, он вдруг сказал ей:
– Куда ты денешься от меня? Смотри: вот я. Старый и пьяный. А ты никуда не денешься.
– А ты? – пробормотала она, не зная, что ответить на это.
– И я никуда. Кроме разве только одного теплого местечка…
Она остро вспомнила, как ей тогда захотелось спросить его, почему же он в таком случае не собирается жениться на ней, но она не спросила.
«Он так часто повторяет: «Не говори об этом, я никогда не женюсь на тебе», что иногда я и сама начинаю думать, что он прав. Но почему он прав? Как он может быть прав в том, что я прихожу на квартиру холостого человека, как какая-нибудь актриса к своему покровителю или вообще падшая женщина, потому что их, говорят, можно заказать на один вечер, как бутылку шампанского?»
Постепенно ей стало казаться, что Александр Сергеевич относится к ней как к временной забаве, что он и сегодня не приехал потому, что она не имеет для него того значения, которое он имеет для нее, и он ни разу не изъявил желания посмотреть на Илюшу оттого, что не собирается жениться на ней и в глубине души уверен, что всё это скоро закончится.
«Может быть, он до сих пор любит свою покойную жену? Иначе зачем ему все эти фотографии, развешанные по стенам, зачем эти мелочи, статуэтки, игрушки, которые, конечно, покупала она и которые он до сих пор не убирает? А шубка ее в прихожей? Как будто он ждет, что она вот-вот вернется!»
Таню передернуло от этой мысли, на лбу выступил холодный пот. Она вспомнила Шатерникова, который неустанно повторял ей, что она – жена, и собирался немедленно развестись, как только закончится война, и тут же, немедленно, с ней обвенчаться…
«Потому что он и в самом деле любил меня, и он любил бы Илюшу, и папа не зря много раз говорил мне, что Илюша похож на него как две капли воды, и, когда он подрастет, нужно будет непременно рассказать ему об отце, который мог бы тоже, наверное, жить да жить и играть в этих дурацких представлениях, как какой-нибудь Зушкевич или Качалов, а он записался на фронт…»
Слезы навернулись ей на глаза и начали прожигать их. Из детской комнаты послышался странный звук. Она вскочила и, быстро вытерев глаза обеими ладонями, бросилась к ребенку. Илюша спал, но был огненно-красным и тяжело дышал, словно что-то мешало ему. Таня в страхе смотрела на его вдруг осунувшееся личико, не зная, что делать, и в это время в саду зашумело, задвигалось, и зеленовато-синий огонь осветил всю потонувшую в темноте комнату. Началась гроза. Свежий ветер ударил в открытое окно, но грома еще не было, и этот как будто онемевший небесный огонь, который опять повторился и стал вдруг намного светлее, разбудил Илюшу, и он закашлял, захрипел. Таня схватила его на руки. Ребенок горел. Няня прибежала из своей комнаты, растрепанная, седая, и, увидев Илюшу, который выгибался на материнских руках от разрывавшего его клокочущего, переходящего в свист кашля, всплеснула руками.