Любка вернулась в самом конце апреля, когда уже вовсю цвели сады и поселок накрыл ошеломляющий запах цветущей акации. Всё просыпалось от зимней спячки.
Она почти ввалилась во двор, и Иван замер от ужаса – его красавицу Любку было совсем не узнать. Вместо пухлой, бокастой и грудастой Любки во двор вошла седая, ссохшаяся и сгорбленная старуха. Встретил бы на улице – прошел мимо.
Еле волоча ноги, она села на скамейку во дворе и подняла на него глаза:
– Что, Ваня? Здорово изменилась? Так, что и не признать?
Он громко сглотнул слюну.
– Любка, – голос хрипел и срывался. – Любка, господи! Что с тобой, Любка?
– Заболела я, Ваня. Чаю сделай, если можешь.
Он бросился в кухню, нелепо гремел чашками, поставил на плиту пустой чайник, схватился, когда тот уже подгорал, разбил блюдце и просыпал сахар и, наконец кое-как справившись с несложными действиями, дрожащими руками вынес чашку во двор.
Любка сидела за столом, уронив лицо в руки, и, кажется, дремала. Он еще раз вгляделся в ее лицо, и сердце рухнуло вниз – на когда-то прекрасном, ярком и живом, смуглом ее лице явственно проступала печать скорой смерти.
Любка очнулась, глотнула остывшего чая, чуть поморщилась и медленно, с усилием, опираясь на руки, поднялась со скамьи.
– Проводи меня, Ваня, – не глядя на него, попросила она. – Лечь хочу. Очень устала.
Он мелко закивал, подхватил ее под руки и повел в дом. Любка, когда-то пышная, круто взбитая, даже тяжеловатая, была теперь почти невесомой – легкой, как дитя.
Он раздел ее, еще больше удивляясь ее худобе, остро выпирающим локтям и ключицам, опустившимся, сморщенным грудям, надел на нее ночнушку, узковатую прежде, в которой теперь она утонула, и бережно уложил на кровать.
Перед тем как выйти из ее комнаты, обернулся и увидел, что Любка плачет – тихо, неслышно, и по худым, ввалившимся щекам медленно катятся прозрачные слезы.
Узнал он все на следующий день. Оказалось, что про свою болезнь Любка догадалась еще осенью – во-первых, стала понемногу худеть, терять аппетит, просто воротило от еды. К зиме появились боли. Любка бросилась в поликлинику, и там, взяв анализы, дали направление в город, в больницу. Строго наказав не тянуть. Тогда она еще верила, что все, может, и обойдется.
В марте ехать не хотела, ждала на праздники Аську. А когда та не приехала, все-таки собралась в больницу.
Операцию сделали через три дня, но, придя в себя, она поняла, что дело швах, разрезали и зашили, как говорили опытные больные. Однажды прочла свою карту – рак желудка четвертой степени. Все стало ясно, ей даже не предлагали химию – бесполезно.
В коридоре поймала лечащего врача, молодого совсем, почти мальчишку. Прижала к стенке.
– Давай, милый Пал Сергееич! По-честному и без утайки. Сколько мне осталось?
Бедолага Павел Сергеевич вжался в голубую крашенную маслом стену и, понимая, что не отбиться, начал лепетать про «возможный благоприятный исход», про то, что «бывают разные чудеса», и про то, что «врачи не боги, и они ошибаются».
– Сколько? – хрипло повторила Любка. – Не морочь мне голову, парень! Мне нужны сроки.