– Мне показалось – он проснулся.
Дальше кухни мы пока не ходили. Мы еще не знали, что осталось от дома, что ждет нас в прихожей и в столовой. Мы тихонько сидели на кухне, благодарные за три стула, за бульон, за солнечный свет, льющийся с улицы, и не было сил двигаться.
– Что они сделают с дядей Джулианом? – спросила я.
– Устроят похороны, – печально ответила Констанция. – Как остальным, помнишь?
– Я была в приюте.
– А мне позволили пойти на похороны, я помню. И дяде Джулиану они устроят похороны, придут Кларки и Каррингтоны, и маленькая миссис Райт обязательно придет. И будут рассказывать друг другу, как они горюют. И будут искать нас.
Я представила, как они ищут нас, как зыркают по сторонам, – меня передернуло.
– А похоронят его вместе с остальными.
– И я что-нибудь похороню в память о дяде Джулиане, – сказала я.
Констанция умолкла, глядя на свои пальцы – длинные пальцы на столе.
– Нет больше дяди Джулиана, и других нет, – сказала она. – И от дома ничего не осталось, Маркиса, только мы с тобой.
– Еще Иона.
– Еще Иона. И мы теперь затаимся, даже носу не высунем.
– Но сегодня день Хелен Кларк, она к чаю придет.
– Нет, – сказала Констанция. – Сюда она больше не придет. Никогда.
Мы тихонько сидели на кухне, и казалось – успеется, подождем пока смотреть, что сталось с домом, посидим так, вместе. Библиотечные книги по-прежнему на полке – нетронутые, – никто, видно, не рискнул трогать библиотечную собственность, кому охота платить штраф?
Констанция обычно не ходила, а летала, но сейчас сидела, не в силах пошевелиться, уронив руки на стол; на разоренную кухню не глядела, сидела точно в полусне, точно не веря, что это – наяву. Мне стало не по себе.
– Надо дом убирать, – напомнила я, но она лишь улыбнулась в ответ.
Наконец ждать ее мне стало невмоготу.
– Пойду посмотрю, – сказала я и направилась в столовую. Констанция глядела, не шевелясь. Я распахнула дверь, и в лицо ударил запах сырости, гари и разорения; по полу разбросаны осколки огромных оконных стекол; серебряный сервиз сметен с серванта и растоптан, раздавлен – чудовищно, до неузнаваемости. Стулья здесь тоже переломаны; я вспомнила, что они крушили ими окна и колотили об стены. Через столовую я прошла в прихожую. Парадные двери распахнуты настежь, лучи раннего косого солнца узором рассыпались среди битого стекла на полу и на каких-то порванных тряпках; но это не тряпки – я узнала, – это занавески из гостиной, те самые, которыми хвасталась мама, больше четырех метров длиной. Снаружи никого не было; я постояла на пороге, разглядывая площадку перед домом, изуродованную следами шин и бесновавшихся ног; из шлангов натекли грязные лужи. Веранда загажена; в углу груда ломаной мебели, я помню, как старьевщик Харлер собирал ее вчера вечером. Неужели приедет сюда на своем фургоне и заберет все, что подвернется? А может, он просто любит кучи, вот и не устоял – принялся складывать? Я еще помедлила на пороге – вдруг чужие все-таки смотрят, – потом спрыгнула с крыльца, отыскала мамину дрезденскую безделушку – она лежала в траве под кустами – и понесла Констанции.