Я перебираюсь под сень вьющихся растений в кадках и спрыгиваю с велосипеда. И приставляю его к стене. И снимаю с багажника корзинку с котом. И отхожу на несколько шагов. Вот она – важная деталь! На снимке с каминной полки фигурировал велосипед и картинка выглядела именно так: фронтон какой-то лавки – то ли бакалейной, то ли чайной, вьющиеся растения в кадках, выставленные на улицу, на переднем плане – велосипед: краска на раме облупилась, сквозь нее проступает ржавчина, разница лишь в том, что велосипед полицейского комиссара, на котором я приехал сюда, – почти новехонький. Не успеваю я подумать об этом, как краска на раме начинает лупиться и то, что проглядывает сквозь нее, – ржавчина.
Так выглядит старость, именно ее боялась Лора. Старость, а в перспективе и смерть.
Я не собираюсь быть свидетелем смерти сраного велосипеда и, подхватив на руки корзинку с Муки, толкаю дверь в лавчонку.
Она и вправду оказывается чайной лавчонкой, или чайным домиком: три стены из четырех заняты стеллажами, на которых стоят банки с чаем и товары, сопутствующие чайной церемонии где бы то ни было: китайские фарфоровые чашки, заварники из необожженной глины, подставки, покрытые черным лаком, фигурки неизвестных мне божков; калебасы с бомбильями для лакания матэ и рассеянных мыслей о судьбах латиноамериканской культуры, я и готов увидеть какого-нибудь экзотического перуанца в пончо, приставленного к бомбильям.
Хрен тебе, безумный Макс.
В чайном домике никого нет, но есть четвертая стена с прилавком и небольшим стеклянным стендом. На нем выставлены фотоаппараты, рамки для фотографий, мини-кофры и прочая фигня: тонкий намек на то, что здесь можно затариться не только завернутым в рисовую бумагу чаем пу-эр, но и проявить пленку. Или приобрести мыльницу для оголтелого щелканья стокгольмских достопримечательностей. Сфотографированные достопримечательности можно лицезреть здесь же, на пробковой доске: несколько десятков снимков, людей на них гораздо меньше, чем зданий, памятников и машин, я льщу себя надеждой, что среди них может обнаружиться фото мужчины с пробитой головой, один из психоделических шедевров Ильи Макарова, но… вместо этого нахожу себя самого.
Нет, голова у меня не пробита, и я не лежу в луже крови, и ночные огни не бликуют на моем мертвом лице. Фото вполне нейтральное, если не сказать – благостное:
Я и Муки.
Я держу кота на руках и улыбаюсь, как улыбался бы Анне на фоне сумеречного сада, как улыбался бы Август на исходе ночи, как улыбался бы Лоре, только что осчастливившей меня галстуком Брэндона; моя улыбка так и говорит: я – отличный парень, чуть-чуть простоватый, но способный просочиться в любой клуб, где приторговывают экстази, на любую вечеринку, где приторговывают эскорт-бабцом, на фотосессию любой звезды, на съемку любого порнофильма. Я выгляжу довольным жизнью, и ничто не мучает меня.
Где был сделан этот снимок? И главное – когда? Или это был не я, а Макс Ларин – тот, настоящий?
Хрен тебе, безумный Макс.
Я и есть настоящий: одна темнокрылая бабочка подрагивает крыльями, одна ящерица цвета морской волны подрагивает хвостом. У парня на фотографии – разные глаза. Значит, это я – никто иной. Не отрывая взгляда от фотографии, я жму на кнопку звонка, вмонтированную в прилавок. Где-то в недрах лавчонки возникает легкая нежная трель, она-то и вызывает к жизни владельца «никонов» и «кэннонов», знатока чайных церемоний.