[1] Мой ангел (тат.)
Глава 24
Раньше у нас было время
Теперь у нас есть дела:
Доказывать, что сильный жрёт слабых,
Доказывать, что сажа бела…
Мы все потеряли что-то
На этой безумной войне
Кстати, где твои крылья,
Которые нравились мне?
Наутилус Помпилиус «Крылья»
Лазарь, наши дни
Глядя на медленно поднимающийся шлагбаум, я моргнул, когда крупная снежинка приземлилась на лобовое стекло. Медленно тронулся с места, скрипнув зубами, едва в конце улицы показался темный особняк.
Подъездная дорожка была припорошена крупным, хрустящим снегом. Мои шаги заскрипели; под тонкую подошву туфель мгновенно пробрался холод, пока я шагал к дому.
Моему дому.
В холле правила тишина — оглушающая; темнота — ослепляющая. Я остановился у лестницы, заглянув в кухню и вздохнул, поднимаясь по ступенькам.
Комната, в которой недавно поселилась Романова, пустовала. Я нашел ее в спальне, свернувшуюся калачиком и тихо сопящую в подушку. Поразительно, как похожи они с Олей — и сердце неприятно кольнуло от того, что в нашей постели была другая женщина.
Встав на пороге, увидел у окна детскую кроватку, что собственноручно собирал несколько недель назад. Тогда Илона посетовала на то, что это дурная примета — как в воду глядела. Знать бы наперед, что ждет там, впереди, но не дано.
Не знаем. Так и живем, оглушаемые ничего не предвещающим. Как обухом по голове, или серпом по одному месту.
Больно невыносимо.
Из кроватки донеслось тихое попискивание. Я замер, не решаясь подойти, но потом, по шажочку, добрался до колыбели. Поначалу не смотрел вниз, только в окно — на двор и кусты, с облетевшей еще осенью листвой. В носу фантомно защипало запахом роз — игры разума, как любила говорить Оля.
Тихое кряхтенье привлекло мое внимание и, сделав глубокий вдох, я опустил голову. Взгляд уткнулся сначала в пеленку нежно-голубого цвета, а затем, медленно пропутешествовав, нашел детское лицо.
Склонившись над кроваткой, я облокотился о бортик и с прищуром изучал младенца, ища в нем что-то. Хоть что-то.
Но ничего не было. Абсолютно ни-че-го.
Наверное, я должен чувствовать себя последним уродом, но я, глядя на мальчика, не чувствовал ничего.
А потом он открыл глаза. И я увидел.
Увидел в них все то, что видел в глазах жены. Все оттенки серебра, только серебро это обрамляло не привычный мне светло-зеленый нефрит, а другой камень, голубой, кристально-чистый.
Опустив руку, положил ее на маленькую грудь, поражаясь, какая большая у меня ладонь — могу сломать ребра одним движением. А под ней быстро бьется сердце — так быстро, что мое собственное пустилось галопом, в унисон.
Крошечные ручки беспорядочно задергались. До тех пор, пока обе не опустились на мое запястье, сжимая с силой, не свойственной новорожденному младенцу. Завозившись, ребенок тихо захныкал, словно прочитав мои недобрые мысли — ведь правда могу всего лишь немного надавить. Я сжал пальцами мягкую пеленку, и попытался поднять руку, но он держал крепко, очень крепко.
— А ты сильный, да? — прошептал, хмурясь, — Сильный и, судя по всему, смелый. Как твоя мать.
Глаза зажгло, а потом и вовсе все — белые резные бортики, цветастая пеленка, простынь с каким-то узором из ромашек — поплыло, размылось. Понял, что плачу только тогда, когда на мою кожу упала слеза, следом за ней вторая, третья. Капли стекали прямо на детские ручки, оставляя за собой тонкий влажный след.