В этот год мы даже не заметили, как подошло это время. Чаще всего мы ждали его даже с большим нетерпением, чем Рождество, ведь подарки в те годы были явление редкое, а декабрь не самая лучшая пора для празднеств. Октябрь — стремительный, такой сочный, такой ароматный в своем золотисто-алом сиянии, с ранними белыми заморозками, с ярким преображением листьев — это совсем другая, волшебная пора, последний дерзкий ликующий всплеск перед лицом надвигающейся стужи. В иные годы мы бы уже за месяц до праздников запасли поленницу дров и гору сухих листьев где-нибудь под навесом, заготовили бы ожерелья из диких яблок и мешки с орехами, отутюжили бы лучшее из одежды, начистили бы для танцев ботинки. Можно было бы устроить отдельное празднование на Наблюдательном Пункте, повесить венки на Сокровищный Камень и бросать головки алых цветов в медленно текущую Луару, нарезать и посушить в духовке груши и яблоки, плести гирлянды из желтых колосьев, вплетая их на счастье в косички и оплетая сласти и фрукты, втайне замышляя подшутить над кем-то, и в животе урчало от жадного предвкушения.
Но в этот год такого почти не было. С мрачных событий в ту ночь у «La Mauvaise Réputation» начался спад; после этого пошли письма, слухи, надписи на стенах, шепот у нас за спиной и вежливое молчание при встрече. Считали, нет дыма без огня. Обвинений («НАЦИСКАЯ ШЛЮХА», выведенное красной краской сбоку на нашем курятнике, появлявшееся снова и снова, несмотря на наши многочисленные попытки стереть), нежелания матери ни признать, ни отмести сплетни, а также ее хождения в «La Rép», раздувавшиеся и жадно передававшиеся из уст в уста, — всего этого было достаточно, чтобы еще сильней возбудить подозрения. В тот год пора урожая стала для семьи Дартижан безрадостной порой.
Другие разжигали костры и вязали снопы. Дети подбирали колоски по рядкам, чтоб ни одно зернышко не пропало. Мы собрали последние яблоки — то есть те, что не прогнили от внедрившихся ос, — и разложили их на лотках в погребе, чтоб не соприкасались между собой, чтоб не распространялась гниль. Овощи мы хранили в овощном погребе в ларях, слегка присыпая сверху сухой землей. Мать, хотя в Ле-Лавёз на ее изделия теперь почти не было желающих, все-таки пекла свои фирменные караваи и без проблем продавала их в Анже. Помню день, когда мы нагрузили тележку хлебами и тортами и отправились на рынок, как солнце золотило поджаристую верхнюю корочку — с желудями, с ежиками, с корчившими рожи масками, — блестевшую, точно полированный дуб. Кое-кто из деревенских ребят перестал с нами разговаривать. Однажды, когда Ренетт с Кассисом ехали в школу, из прибрежных зарослей тамариска их забросали комьями земли. По мере приближения к празднику девчонки начали выставляться друг перед дружкой, с особой тщательностью расчесывали волосы и умывались овсяным отваром, ведь в торжественный день одну из них выберут Королевой урожая, на голову наденут корону из ячменных метелок и дадут кувшин с вином. Меня это совершенно не интересовало. При моих коротко стриженных вихрах и пучеглазости нечего было и мечтать о счастье стать Королевой урожая. К тому же без Томаса вообще все не имело значения. Я только и думала, увижу ли его еще когда-нибудь. Сидела на берегу Луары при своих удочках и ловушках и не сводила глаз с воды. И сама не знаю почему, упрямо верила: вот поймаю щуку — и Томас непременно вернется.