Непомилуев стоял, не поднимая головы и не веря в то, что это происходит наяву.
– А сейчас-то зачем пришел? – вскинулась Алена. – Следы замести? Чтоб подозрение на тебя не упало? Или ты совсем нас за дурачков держишь? Да еще жалеешь, поди. Господи, да лучше б ты просто сволочью был, – махнула она рукой.
– Я знаю, зачем он это сделал, – сказала девочка с косичками.
– Зачем? – резко повернулась Алена, и голос ее прозвучал враждебно и требовательно.
– Затем, что он в тебя втюрился, а потом ночью увидел, как мы с Ромкой из лазарета шли, и решил отомстить.
– Это правда, Ромочка? – спросила Алена медовым голосом.
– Что правда? – вяло переспросил Богач. – Что пупс в тебя втюрился?
– Нет. Что ты был с этой б…ю?
Маруся хотела что-то сказать, но вместо этого беззвучно, беспомощно заплакала.
– Детский сад какой-то, – простонал Бодуэн. – Вы с ума все посходили? Вы, вы хоть понимаете, что вы наделали? Кто вы такие вообще – ты, ты, ты? – бессвязно показывал он то на Рому, то на Павлика, то на Марусю. – Ты откуда взялся? Лапоть ты деревенский. Кто тебя впустил сюда? Для чего? Ты же просто недоразумение угреводное. Вот уж точно Бог шельму метит. – Он подскочил к Павлику и не ударил, а как-то брезгливо царапнул его по подбородку: выше было не дотянуться. И плюнул под ноги.
– Убить гада? – спросил Данила негромко и сжал кулак, разломав несчастный кубик Рубика.
– Нельзя, – желчно сказал Сыроед, надевая головной убор. – Малыш вон под ее защитой, – и кивнул на оскорбленную Алену.
Этого Павлик вынести уже не мог. Он с силой оттолкнул Бодуэна, шлепнул, чтоб не мешался под ногами, Бокренка, дико зарычал, завизжал, замахал кулаками и очертя голову вылетел на улицу.
Смерч
Солнце, с утра ясное и горячее, сделалось к трем часам пополудни мутным, а потом таким тусклым, что на него было небольно смотреть. Непомилуев шел по незнакомой полевой дороге и вспоминал свой далекий сон в милом детском садике, где ему однажды приснилось, что солнышко упало прямо в его ладошки, и он проснулся от невероятного счастья и заплакал, оттого что счастье это ему лишь приснилось. И сколько с той поры было разных снов, они почти все забылись, а этот запомнился. А теперь таким же огромным было Павликово несчастье. И если раньше он любил солнце и солнечные дни, то теперь навсегда должен был разлюбить, потому что, если бы не солнце, Семибратский не пришел бы с утра и не подумал бы гнать бригаду в поле. И солнце как будто знало свою вину, оно смотрело вниз с усилием и печалью, нерадостное, больное, простывшее. Воздух сгущался, темнел, как будто наступил уже вечер, хотя на самом деле до сумерек было далеко. Усиливался восточный ветер, он поднимал успевшую подсохнуть пыль, и Павлик подумал о девочках в анастасьинском поле, которые напрасно пытаются закрыться от этого ветра, а потом не знают, что делать с трещинками на руках и вокруг губ. «Девица с гибкой поясницей златой сбирает корнеплод», – прошептали его губы родные строки, и Павлику сделалось еще больней. Он уходил от них, уходил навсегда от этих грядок, корзинок, мешков, копалок и тракторов. Они думали, что он предал их, а получилось так, что это они предали его, предали всей бригадой, все до одного и не поняли, что сотворили. Они – такие большие, умные, талантливые и образованные, лучше всех знающие древние языки и математическую теорию грамматик. И даже не догадались усомниться. Ни один из них. Ни русский, ни еврей, ни украинец, ни литовка. Один усомнился, но и того переубедили. «Как будто кто-то подсмеялся над всеми нами». Павлик поглядел на небо и подумал, что тот, кто спрятал солнце за этой белесой ядовитой мутью, точно так же спрятал правду.