Да, отсюда выйдут живые люди: неевреи. Что они расскажут о нашей жизни? Что они знают о наших страданиях? Что они знали о еврейской нужде в нормальное время? Они знали, что мы – народ Ротшильдов. Они и теперь будут прилежно собирать бумагу из-под маргарина и колбасные шкурки и показывать: неплохо было евреям в лагере. Им не захочется рыться в мусорном ведре памяти и вызывать оттуда бледные, вечно испуганные тени с потухшими глазами, которые, всегда рыскали возле блоков и ложками, зажатыми в посиневших пальцах, дочиста выскребали баки из-под супа. Десять раз прогнанные палками, они рылись в мусорном ведре, в поисках заплесневелых хлебных крошек. Несчастные, они дрожали и гасли, как свечки, не имея возможности осуществить свою единственную мечту – хоть один раз наесться досыта. Тысячи называемых на лагерном языке «мусульманами»>7, по отношению к которым каждый «общинный деятель» и лагерный начальник считал своим долгом исполнить заповедь Ойшвица «азойв тазойв»:>8 им помогали – умереть. Эти тысячи неизвестных, слабых и беспомощных, несли на своих слабых плечах все одиночество, всю жестокость и весь ужас лагеря. Весь – потому что они должны тащить и часть работы привилегированных, и они тащили, пока не падали, и пара начищенных сапог «капо» не придавливала их насмерть, как червяков.
Они об этом не расскажут, зачем же портить настроение и вызывать призраки? В особенности, когда собственная совесть тоже не слишком чиста… Лучше говорить о нескольких сытых, с которыми они предпочитали знаться. В целом море одиночества и горя они видят только пару плавающих на поверхности капель жира, которые остались от расколовшегося корабля. Да, когда мы кусаем от боли собственное тело, эти говорят, что мы едим мясо досыта, а когда казнят наших родителей, они завидуют нам, что мы сможем продать их одежду.
Мы сами должны рассказать о себе. Мы отдаем себе отчет в том, что нам не хватает сил, чтобы описать и создать такое, что могло бы отразить и выразить нашу трагедию. Но – написанное вообще не нужно класть на весы литературы. Оно должно рассматриваться как документ и приниматься во внимание как таковой, нужно учитывать время и место, а не художественную ценность вещи. Время: накануне смерти. Место: на эшафоте. Только от артиста на сцене требуется, чтобы он кричал, плакал и стонал по всем правилам искусства. Ведь ему не больно. В конце концов, никто не будет критиковать упомянутую>9 жертву за то, что она cтонет слишком громко или плачет слишком тихо.
А сказать нам есть что, хотя с литературной точки зрения мы заики. Мы расскажем, как мы можем, на нашем языке. Даже совсем немые не могут молчать, когда им больно, тогда они говорят, но на своем языке: языке жестов. Молчат только Бонци>10. Эти делают таинственную мину, как будто бы они бог знает что имели сказать. И только там, в истинном мире