— Я человек, — с аппетитом говорит он, — и ничто человеческое мне не чуждо.
Тебе интересно про него?
У него великолепное обличье боевого, все испытавшего, все повидавшего командира.
— Мы, Варвара Родионовна, всего нахлебались! — любит он говорить, и это правда.
И Халхин-Гол за его плечами, и Хасан, и линия Маннергейма, и полгода нынешней, ох, какой нелегкой войны. Ордена свои он носит умело, со вкусом, они всегда на нем видны, даже когда он в плащ-палатке. Это особое искусство, которым мой батя никак не овладеет, если ты помнишь. Ну что ж еще? Китель на нем отличного покроя, шофер, с которым он приезжает к нам, смотрит на своего майора обожающими глазами, но при этом никаких панибратских отношений, у шофера рука к пилотке: „Есть, товарищ майор“, „Будет выполнено, товарищ майор“, „Явился по вашему приказанию, товарищ майор“.
Так вот, Вовик, от майора Козырева я убежала.
Никогда я ни о чем не просила никого за эти длинные месяцы войны, а тут поехала в санитарное управление фронта, отыскала папиного товарища по прошлому, тоже „испанца“, дивврача Ивана Александровича Шатилова, нашего самого наибольшего начальника, — он и твоего папу хорошо знал, — пробилась к Шатилову на прием и попросила перевести меня куда угодно, но, если можно, — подальше.
— От фронта подальше? — сурово спросил он меня.
— Нет, от нашего отряда.
— Почему так?
Глупо объяснять. Я промолчала. Он написал записочку, сунул ее в портсигар — это у него такая привычка, чтобы не забыть, потом спросил:
— Степанова Варвара?
— Так точно! — говорю.
— А отчество?
И сверлит меня глазами. То ли узнал, то ли догадался.
— Отчество!
— Родионовна! — отвечаю.
Долго молча меня разглядывал, потом сказал в высшей степени неприязненно:
— Маленькое, глупое, злое насекомое! И вредное притом! Как тебе не стыдно было отца обманывать? Ты знаешь, что он приехал в Москву через два дня после того, как ты удрала, и прочитал чохом все твои письма, заготовленные впрок? Он тут давеча мимоездом проследовал, я выходил к поезду, помахал он мне этими письмами.
Подумал мой дивврач и добавил:
— Нахалка несчастная! Был бы я штатский — надрал бы тебе твои паршивые уши. Да не реви, смотреть противно, ты же военнослужащая. Пиши отцу покаянное письмо.
Посадил меня за свой письменный стол, дал перо, бумагу, а погодя сказал:
— Моя Нинка тоже убежала.
— Какая Нинка?
— Дочка. Из Свердловска. По слухам, на парашютистку-диверсантку обучается. А может быть, уже и в тылу у фрицев. Остались мы двое стариков — Елена моя да я. Допиши, и пойдем к нам обедать.
Я дописала, он сделал свою приписку, потом поправил мне запятые и привел в избу, где квартировал с женой.
— Вот, — сказал жене, — рекомендую: Нинка номер два. Дочка Родиона Мефодиевича — помнишь моряка? Надери ей уши, Олена, мне неудобно, я ее военный начальник, а у нас, к сожалению, телесные наказания запрещены очень строго.
Обедали мы молча. Шатилов пытался шутить, а Елена Порфирьевна смотрела на меня мокрыми глазами, наверное, думала про свою Нину. Дивврач потом тоже скис. А я думала про маму, и, знаешь, Володька, мне ее было ужасно жалко. Как она там — под немцами, одна, ни к чему не приспособленная, избалованная, вздорная? Жива ли? И как она ужасно одинока — это даже представить себе немыслимо.