— О том, куда наш Константин Георгиевич девался, — соврал Володя. — Вторую ночь не ночует…
— А он с подрывниками ушел, с минерами. Он же не воевать не может, ну и врач им всегда понадобится. Очень тут его нахваливают, прямо души в нем не чают…
Глаза ее потеплели, как всегда, когда она вспоминала Цветкова, но заговорила она о нем каким-то странным, официальным языком, словно это была справка из энциклопедии или некролог:
— Удивительно энергичный, волевой человек. С огромными перспективами, вы не находите, Владимир Афанасьевич? Разносторонне одаренный, и способный хирург — я ему не раз за это время ассистировала, — и организатор блестящий, и масштабы поразительные. Жалко будет, если застрянет он партизанским врачом на всю войну. Я вижу его на очень, очень крупной работе…
Володя тихонько зевнул: никогда он толком не понимал Веру Николаевну. Что означает это — застрянет партизанским врачом?
Но она уже говорила о другом — о влюбленном в нее летчике с красивым и книжным именем Кирилл: какой он умный, добрый, какое у него «щедрое сердце» — она так и выразилась и даже повторила эти два слова, ей нравилось говорить именно так. Потом она сказала, что Кирилл такой же «большой ребенок», как и Устименко.
— Почему это я большой ребенок? — вдруг рассердился Володя.
— Ах, да не спорьте! — прижимая пальцы к вискам, как при головной боли, сказала Вера. — Вечно вы спорите. Мы, женщины, гораздо лучше все про вас знаем, чем вы про себя. Вот вы, например, будете крупным ученым, понятно вам? И никакой вы не организатор, никакой не начальник. Вы типичнейший первооткрыватель, ученый, немножко рассеянный, немножко бука, немножко слишком настороженный к человеческому теплу, к участию…
«Да она, оказывается, пошлячка!» — тоскливо подумал Володя.
И, воспользовавшись своим правом больного, сказал:
— Вы не обижайтесь, Вера Николаевна, но я спать хочу.
Она ушла, все-таки немножко обидевшись. А среди ночи ввалился Цветков голодный, веселый, шумный, вытащил из кармана немецкую флягу, из другого — немецкие консервы, из третьего — немецкие галеты. Глаза его блестели; громко чавкая, глотая из горлышка фляги ром, даже не сбросив полушубок, он стал рассказывать, как «рванули составчик», как взрывом подняло и свалило оба паровоза, как еще долго потом горели цистерны с бензином и как били партизаны из автоматов по гитлеровцам.
— А раненые? — спросил Устименко.
— Раненые? Двое! — рассеянно ответил Цветков. — Пустячные ранения. Вот фрицам досталось — это да! Четыре классных вагона, один перевернулся совсем, а другие с откоса ссыпались. Немцы — в окна, но, по-моему, никто не ушел.
— Послушайте, — сказал Володя, — вы же обещали мне рассказать про этого немца-доктора.
— А, да! — нахмурился Цветков. — Но понимаете, какая идиотская штука. В войну трудно думать о таких вещах: мешают размышления. Мне-то еще ничего, а вот таким натурам, как вы, оно просто, я предполагаю, вредно…
— Вы только за мое политико-моральное состояние не беспокойтесь!
— Решили зубки показать? — вглядываясь в Володю, спросил Цветков. — Они у вас имеются, я знаю…