Камал мягко улыбнулся:
– Ну что ты, ласточка? Что еще себе надумала? – Он с осуждением покачал головой. – Не смей, слышишь? Я и подумать не мог, что ты на такое способна.
Он ругал ее, а она не могла ничего возразить, словно язык прилип к нёбу. Силилась, но не могла.
Ей хотелось выплеснуть, как воду из корыта, исторгнуть из себя все, что накопилось, что мучило все это время: боль, обиду, страдания. Выкрикнуть, что жизнь ее стала пустой и холодной, что без него ей так плохо, что не хочется жить. И что давно ее ничего не радует – и утра, эти невыносимые одинокие, тихие утренние часы, и завтрак в одиночестве. Рассказать, как она заставляет себя заняться делами, просто гонит себя в огород. И такая тоска в этом холодном, пустом и тихом доме. «Без тебя невыносимо. Жить невыносимо, слышишь? А когда увезли Сашеньку, стало и вовсе незачем. Ответь мне, к чему так мучиться, так страдать? Дряхлеть в одиночестве? Для чего? Да и сил у меня нет. Сил совсем не осталось. Все стало трудно: суп сварить, кур покормить, двор вымести. Ничего не хочу – вообще ничего! Ни есть, ни читать, ни телевизор смотреть. Лежу так часами, гляжу в потолок. Это – жизнь? Соседка зайдет поболтать. Помнишь, как я раньше любила, когда она заходила? Кофе попьем, языками почешем, посмеемся, посплетничаем. Ну и как-то полегче, вроде как отдохнула. А теперь? Она заходит, а я думаю, скорее бы ушла, потому что и это невыносимо – болтать о пустяках, обсуждать новости, слушать ее рассказы про детей и внуков.
Ты знаешь, Камал, я не злая и не вредная вроде. А тут такая злость подкатывает. Вот, думаю, опять черти ее принесли! И кофе не предлагаю, веришь? И не стесняясь смотрю на часы. Что мне делать? Такое отчаяние! Такие муки, родной мой. Не хочу, понимаешь? Ну услышь меня наконец! Услышь и пойми. И отпусти меня, а?»
Сказать вслух не получалось. Но ей почему-то казалось, что Камал ее слышит и, кажется, понимает. Салихат видела, как меняется его лицо, сдвигаются к переносью брови – так было всегда, когда он злился или переживал. Видела, как подергивается его красивый, рассеченный бороздкой подбородок, как влажнеют глаза. Лицо его было такое живое, такое родное!
Салихат заплакала и отвернулась к стене. Ей стало неловко за свои слова.
– Салихат, – услышала она голос Камала, – родная моя! Не надо, девочка! Нельзя, понимаешь? Я не могу всего тебе объяснить, но ты мне просто должна поверить – нельзя и все, точка. Оставайся тут. У всех свое время. И все еще наладится, слышишь? Живи.
Салихат резко повернулась, чтобы ему ответить, но мужа уже не было.
Господи, почему же она ничего не спросила! Как мама, отец? Все ли у них хорошо? Она резко села на кровати и повела носом – запах одеколона с цитрусовыми нотками, кажется, оставался. Или опять привиделось? А может, она сошла с ума? Вот это самое страшное.
Но странно – страшно ей не было. И даже совсем наоборот, она громко и облегченно выдохнула, улыбнулась и прошептала:
– Хорошо, Камал. Хорошо, любимый. Я все поняла.
Не двигаясь и боясь пошевелиться, Салихат пролежала еще долго, пока окончательно не затекла больная спина. Тогда она осторожно, словно боясь кого-то разбудить, слезла с кровати и подошла к окну. Постепенно светлеющее, пока еще серое небо обещало совсем скоро стать пронзительно-синим. За окном загорался слабый, еле заметный еще рассвет, освещая сад и беседку, которую строили ее муж и отец. Мамину скамеечку под персиком. Хлев и курятник, откуда раздался хриплый и наглый первый крик петуха. Она увидела маленькую серую птичку, присевшую на сливовое дерево. Та устроилась поудобнее и озабоченно и сосредоточенно стала чистить пегие перышки. Вдалеке, почти на горизонте, зеленел холм, покрытый свежей молодой травой.