«"Хорошо бы было поехать к Курагину", – подумал он. Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина.
Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать».
Повествователь четко обозначил здесь доминанту внутреннего состояния: Пьеру очень хочется еще раз испытать это удовольствие, несмотря на данное слово, несмотря на то, что он знает, что поступает дурно. Это желание властвует, и весь остальной психологический мир незаметно, подсознательно подделывается под него – так мы и воспринимаем последующую наивную казуистику Пьера: «И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова – такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет, или случится с ним что-нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного». Иногда персонажи Толстого вообще не способны, в силу тех или иных причин, выразить свой внутренний мир, и он выражается несловесно – например, в мимическом движении. С позиций толстовских принципов психологизма такие ситуации тоже требуют комментария, потому что внешнее выражение может быть по-разному психологически интерпретировано, а Толстому нужна абсолютная ясность. Вот, например, портретный штрих в изображении Наташи после ее неудавшегося побега с Курагиным: «Она оглянулась на него, нахмурилась и с выражением холодного достоинства вышла из комнаты». Это «выражение холодного достоинства», пожалуй, более всего шокирует Пьера и заставляет его думать о Наташе «с презрением и даже отвращением». Но «он не знал, что душа Наташи была преисполнена отчаяния, стыда, унижения и что она не виновата была в том, что лицо ее нечаянно выражало спокойное достоинство и строгость» (курсив мой. – Л.Е.). Пьер, сторонний наблюдатель, не знал того, что знает всезнающий повествователь, чей комментарий здесь поэтому безусловно необходим.
В ключевые моменты нравственных переломов, когда герою открывается что-то чрезвычайно важное с точки зрения Толстого, автор вообще отказывается от воспроизведения внутреннего голоса героя, – все психологические процессы изображаются исключительно в рассказе повествователя. Автор как бы опять не доверяет слову героя, его умению сжато, обобщенно, но в то же время максимально ясно изобразить те душевные процессы, состояния и движения, в которых открывается истина или частица истины, – с этой задачей в состоянии справиться только слово автора, повествователя. Вот, например, изображение нравственных сдвигов в сознании Пьера, которые произошли во время плена:
«Он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою... он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, – и все эти искания и попытки обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными».