Мухи на подоконнике
Она сидит у себя дома, на террасе, в старом кресле-качалке Уилфа. Спать не собирается. Стоит ясный день поздней осени, сегодня проходит финал Кубка Грея[52], и она должна была идти в гости, чтобы вместе со всей компанией посмотреть телетрансляцию игры. В последний момент она извинилась и сказала, что не придет. Знакомые уже начинают к этому привыкать; некоторые все еще повторяют, что беспокоятся о ней. Но когда она все же приходит, старые привычки и устремления дают о себе знать, и она невольно становится душой компании. После этого о ней какое-то время никто не беспокоится.
Дети выражают надежду, что она не станет с головой погружаться в прошлое.
Но сама она считает, что занимается, а точнее, хочет заняться, если успеет, кое-чем другим: не столько погрузиться в прошлое, сколько открыть его заново и рассмотреть повнимательней.
Она считает, что не спит, а просто переходит в другую комнату. Залитая солнцем веранда остается позади, сжимается до размеров темной прихожей. В замочной скважине торчит гостиничный ключ, какие, по ее убеждению, были прежде, хотя она никогда в жизни таких не видела.
Место неприглядное. Убогое пристанище для убогих путников. Верхний свет, стойка с парой проволочных вешалок, занавеска в розовый и желтый цветочек, которую можно задернуть, чтобы скрыть от глаз развешанную одежду. Цветастая материя призвана, вероятно, оживить обстановку нотками оптимизма или даже веселости, но почему-то оказывает противоположное воздействие.
На кровать падает Олли, причем так внезапно и тяжело, что пружины издают жалобный стон. Похоже, они с Тессой передвигаются на машине, и он бессменно сидит за рулем. Сегодня, в первый жаркий и пыльный весенний день, он совершенно вымотался. Тесса управлять автомобилем не умеет. Она шумно отпирает чемодан с костюмами и еще более шумно возится за тонкой перегородкой туалета. Когда она выходит, Олли притворяется спящим, но сквозь щелки век наблюдает, как она смотрится в рябое от дефектов амальгамы зеркало шифоньера. На ней длинная юбка из желтого атласа, черное болеро и черная шаль с розами и бахромой, свисающей примерно на две ладони. Костюмы придумывает она сама, не проявляя ни выдумки, ни вкуса. Щеки у нее теперь нарумянены, но остаются какими-то тусклыми. Волосы сколоты шпильками и залиты лаком, упрямые завитки превращены в черный шлем. Веки лиловые, вздернутые брови подведены черным. Два вороновых крыла. Веки тяжело опущены, словно в наказание блеклым глазам. И вся она будто бы придавлена своим нарядом, прической и гримом.
Помимо воли он издает какие-то звуки – то ли жалуется, то ли злится. Она это слышит, подходит к кровати и наклоняется, чтобы снять с него ботинки.
Он просит ее не беспокоиться.
– Мне все равно через минуту выходить, – говорит он. – Нужно их проверить.
Их – значит либо рабочих сцены, либо организаторов турне, обычно незнакомых.
Она ничего не говорит. Стоит и смотрится в зеркало, а потом, влача груз тяжелого костюма, прически (это парик) и собственной души, начинает расхаживать по комнате, как будто ей предстоят дела, но взяться за них нет сил.