За профессором Ворониным пришли вечером. Хмурые, сосредоточенные, как и положено тем, кто представляет большую силу. Кто не от себя пришел. Обыскивая комнату, не торопились. Непривычными к листанию пальцами просматривали книгу за книгой. Устав листать, брали книги за переплет и энергично трясли. Выпадали закладки, открытки, один раз вылетела, кружась, дореволюционная десятка. Так же тщательно просматривали белье. Стоя в коридоре, я видел, как их пальцы ощупывали простыни, на которых спала Анастасия.
Анастасия. Когда сотрудники ГПУ предъявили свои бумажки, она опустилась в кресло. Профессор еще что-то у них уточнял, а она уже сидела – неподвижно, безмолвно. Такой бледной никогда ее не видел. Воронин тоже на нее посмотрел и испугался. Сел перед креслом на корточки, взял ее за подбородок, сказал, что всё образуется. Его отвели в другой конец комнаты. Один из гэпэушников принес Анастасии воды, и мелькнуло в этом что-то человеческое.
Того, что всё происходит по его доносу, Зарецкий не скрывал. Опасаясь пропусков в обыске, он даже повел пришедших к шкафу Ворониных на кухне. Нашли дуршлаг, терку и несколько пустых банок. Что искали, не было известно никому – скорее всего, и самим ищущим.
– Теперь за нее отвечаете вы, – шепнул мне Воронин в коридоре.
Мы обнялись. Потом он обнялся с дочерью. Тот сотрудник, который приносил Анастасии воду, разжал ее руки, сомкнувшиеся на шее отца. И то, и другое относилось, вероятно, к числу его привычных действий. При отце Анастасия не плакала – боялась, что он этого не выдержит. Заплакала тогда, когда он ушел. Она говорила, и слова выходили из нее с рыданием, одно за другим, как толчки рвоты. Ей было ужасно оттого, что он ушел вечером – не днем, не ночью, когда порядок вещей кажется устоявшимся, а в зыбкое переходное время.
Я подошел к двери Зарецкого и дернул за ручку. Она оказалась запертой изнутри на крючок. Я дернул ее двумя руками, и крючок слетел. Зарецкий сидел, сложив руки на столе. Стол был чист, на нем не было даже колбасы.
– Я убью тебя, гнида, – сказал я негромко.
– Убьете пролетария – пойдете под суд, – так же негромко ответил Зарецкий.
В его словах не было вызова, скорее – скорбь. Сидел неподвижно, и только на скуле дергался желвак. Земноводное. Скорбная рептилия. Я подошел к нему вплотную.
– Я убью тебя так, что никто этого не узнает.
Всю эту ночь я провел в комнате Ворониных. Анастасия сидела в кресле, а я – рядом с ней на полу. Ближе к утру она заснула, и я перенес ее в кровать. Когда я клал ее на постель, она открыла глаза и сказала:
– Не убивайте его. Слышите, не убивайте.
Будто во сне сказала.
Я промолчал, потому что не знал, что, собственно, отвечать – ладно, не буду? Постараюсь не убивать? Подумал: какой будет жизнь после ареста ее отца? Посмотрел на Анастасию – она опять спала. Я сейчас тоже засыпаю. Один раз из пальцев выпала ручка и разбудила меня. Завтра продолжу.
Продолжаю. Жизнь после ареста профессора шла, как ни странно, почти по-прежнему. С Зарецким сталкивались и я, и мама, и Анастасия – в кухне, в коридоре, у туалета. Что удивительно – мы с ним здоровались. Первой поздоровалась мама (она боялась, что Зарецкий продолжит доносить, и надеялась купить этим его молчание), потом я, а потом и Анастасия. Мама здоровалась в голос, а мы лишь кивали. Мы не думали о его будущих доносах – просто, живя под одной крышей, трудно делать вид, что человека нет. Трудно жить в постоянной ненависти, даже если она оправданна.