К этому дому мы и направились. Тремя пальцами Гейгер нажал на кнопки возле ручки, и дверь открылась. Стали не торопясь подниматься. Лестница в плевках и окурках: плевки обычные, а окурков я таких не видел. Совершенно они необычного вида. У одной из дверей Гейгер звякнул ключами.
– Это квартира моих друзей, – сказал он почему-то шепотом. – Из нее отличный вид на ваш дом.
Мы вошли. Всё необычно – полы, мебель, лампы. То есть всё узнаваемо, и понятно, для чего что предназначено, а вместе с тем – удивительно. Окна смотрят на две стороны – на Большой проспект и во двор. Гейгер подвел меня к тому окну, что выходит на Большой. Я про себя удивился: зима в городе, а рамы не двойные, особенные какие-то, тонкие. При этом в квартире тепло.
Глядя на окна в бывшем моем доме, я вспоминал, как мы с Анастасией их утепляли. Острием ножа заталкивали в щели рам вату, а поверху заклеивали полосками бумаги. Клейстер варили. У меня потом от запаха клейстера всегда настроение поднималось. Вспоминалось чувство осеннего уюта. На улице ветер, холод, а у нас будет тепло. Принимая от Анастасии намазанную полоску, почувствовал щекою завиток ее волос. Поцеловал ее пальцы – отдернула руку. Сумасшедший, они же в клейстере… Слизнула клейстер с моих губ.
Гейгер вытащил из портфеля бинокль и дал мне. Ага, точно, вот мы с ней стоим, теперь всё стало видно. Она намазывает и подает, я клею. Тщательно разглаживаю каждую полоску по раме. Бумага мокрая, скользкая, под ней комки. Иногда полоска беззвучно рвется, и я аккуратно соединяю оборванные концы. Прижимаю их, не разглаживая. Филигранная работа. Это то, что должно было спасти нас зимой, но не спасло. Тепло из квартиры всё равно ушло.
Это мое вы и Анастасия кажутся мне сейчас чем-то избыточным, даже забавным. Но тогда они были для меня чуть ли не порукой ее, Анастасии, неприкосновенности. До некоторой степени – символом моей аскезы, чем-то вроде рясы, в которой иноку, наверное, проще сопротивляться искушениям. Или, наоборот, сложнее.
Чувственное начало в наших отношениях, безусловно, присутствовало, но это была особого рода чувственность. Она не шла дальше взгляда, интонации, случайного прикосновения, и это придавало ей невероятную остроту. Лежа ночью в постели, я вспоминал наши дневные беседы. Ее и свои слова. Жесты. Толковал их и перетолковывал.
На заколоченной двери, у которой стояла моя кровать, даже в темноте мерцали загнутые гвозди. Я водил по ним пальцем. Думал о том, что по ту сторону двери находится ее кровать. Иногда слышал приглушенный скрип. Мы спали как бы в одной кровати, разделенной перегородкой. Пока, думалось, разделенной.
То, что мы так тщательно скрывали от всех, ни для кого в квартире, конечно же, не было тайной. Есть вещи, которые, находясь под одной крышей, скрыть невозможно. Даже Воронин, по-профессорски рассеянный, о чем-то несомненно догадывался. Он стал смотреть на меня, что называется, с новым вниманием, и это внимание было доброжелательным. Профессор то подбадривающе похлопывал меня по спине, то беспричинно улыбался. Однажды он подошел к нам с Анастасией и обнял. Такое объятие было равносильно благословению.