– Переведите профессору, что он совершенно прав. Здесь есть о чем подумать.
Я шел по коридору клиники и размышлял о том, что вещи, находящиеся в пределах медицины, лучше, конечно, доверять немцам. Но мой случай давно эти пределы покинул. Так зачем же я здесь?
Иннокентий только что сообщил мне, что возвращается в Питер.
Он звонил из гостиницы, куда заехал за вещами. Оттуда направляется в аэропорт.
О его возвращении просил не говорить Насте. Он не знает еще, удастся ли купить билет на ближайший рейс, и не хочет ее волновать. А главное – не хочет, чтобы она его отговаривала. Это, надо понимать, автоматически относится и ко мне.
Я не отговаривал. Сказал только, что встречу его в аэропорту.
Он никак не объяснял своего поступка – да и какие тут могут быть объяснения? Сказал только, что понимание дела пришло к нему только здесь.
Что ж, хорошо, что понимание пришло хоть к кому-то. Я вот ничего не понимаю. Даже не знаю, полезно ли было бы вмешательство мюнхенских врачей.
Знаю одно: эту возможность я ему предоставил. А он сделал свой выбор.
Впервые за несколько месяцев пишу рукой. Это довольно непросто: рука плохо двигается. Гейгер называет это проблемами с мелкой моторикой. Пишу, а не печатаю, потому что при посадке самолета пользоваться компьютером, оказывается, нельзя. В слове посадка есть свое преувеличение. Полчаса назад объявили, что у самолета не выходит шасси. Мы не можем сесть.
Я пишу, поскольку надо же чем-то заниматься. Некоторые смотрят в иллюминатор. Они бы, может, и не смотрели, но шторки велели открыть. В случае аварийного приземления глаза не должны тратить время на привыкание к естественному свету. Некоторые плачут, но лучше ведь писать. Бумага, я думаю, надежнее, чем компьютер. Ей, в отличие от компьютера, удар о землю не страшен. Правда, она может сгореть.
Чтобы этого не случилось, самолет вырабатывает горючее. Уже два раза звучала команда прижать голову к впереди стоящему креслу, и самолет делал заход на посадку. Пролетев над взлетной полосой, плавно поднимался в небо: шасси в очередной раз не вышло.
Я сижу у окна в одном из последних рядов авиалайнера. Справа от меня пожилой немец с белой полоской на воротничке. Она, я знаю, обозначает его принадлежность к духовенству. Спрашивает с умеренным немецким акцентом:
– Сколько нас здесь летит – человек триста?
– Не меньше, – отвечаю.
Путь его мысли понятен, но я не хочу ему следовать. Отворачиваюсь к иллюминатору. Под крылом Петербург и ни малейшего признака шасси. Время от времени кто-то из команды подходит к иллюминатору, но видит то же, что и я, – линии Васильевского острова, купол Исаакия и Петропавловский шпиль. Редкий город может в последний момент одарить такой красотой.
Из кабины выходит капитан корабля и по микрофону обращается к пассажирам. Говорит, что поломка шасси в авиации – обычное дело, и никто еще от этого не умирал. Вид его излучает спокойствие. Из динамиков раздаются первые такты “Времен года”. В параллельных проходах одновременно появляются стюардессы. Они уже не улыбаются, как в начале полета, но и паники на их лицах не заметно. Капитан (мундир с иголочки), не торопясь, идет по салону и скрывается за шторой в хвосте самолета. Мой сосед зачарованно смотрит на статных русских красавиц, разливающих под музыку Чайковского минеральную воду. Опасность обостряет восприятие красоты.