— Списанных — на свалку! — грянул хор.
— Свиридов! — с пафосом обратился к нему третий, очень прыщавый. — Зачем вы травите старых добрых людей собаками?
— Может быть, вы сами собака? — спросил четвертый, нехорошо скалясь.
— Свиридов — собака! — крикнули все. Свиридов молча слушал, краем глаза, однако, отмечая довольное лицо Вечной Любы в окне второго этажа.
— Может быть, вы радикалист? — спросила серьезная дивчина в очках, безбровая и тонкогубая.
— А может быть, вы фашист? — У задорного мелкого левофлангового это была уже вторая реплика.
— Свиридов — фашист! — поддержал хор.
— Нам не нужно ваших вонючих сценариев! — басом сказал длинноволосый рослый юноша с повадками семинариста.
— Вас нужно посадить на поводок, чтобы вы не бросались на наших людей, — закончил рыжий дирижер и махнул всей банде.
— Свиридову — поводок! Свиридову — поводок! — заскандировали они хором. Свиридов молчал. Сохранение лица пока удавалось.
— У вас все? — спросил он.
Дальнейший диалог не был расписан, и «Местные» замялись.
— Свиридов! — обращение по фамилии было, кажется, их фирменным знаком. — Зачем вы травите наших людей собаками? — Эту фразу, за отсутствием собственных идей, повторил семинарист.
Свиридов молча смотрел на них, и это было все, что он мог делать в предложенной ситуации. У Бродского уже был совет человеку, в котором наконец распознали чужака: «Смотри, это твой шанс увидать изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи». Внутри и не могло быть ничего другого. Внутри собаки жуть и мрак. Вот он и глядел, пытаясь запомнить и понять выражения их лиц: это были не самые простые лица. На них мешались любопытство, робость и восторг. Робость была рудиментарная, после первой крови от нее не останется и следа. Любопытство, надо полагать, вызывала новая ситуация безнаказанности: им никто еще не разрешал вот так, запросто, кричать на взрослого человека и отправлять его на свалку. Как-никак живой индивид, не эстонское посольство. Теперь им было все можно, и новизна в свою очередь вызывала восторг, которого они не скрывали: из Джекила вырывался Хайд, а этот выход всегда сопровождается ощущениями, похожими на оргазм. (Додумать: человеку вообще нравится, когда из него что-то выходит. «Пять наслаждений знает плоть, — говаривал его мастер, когда любимчики собирались на юбилеи. — Есть; освобождаться от съеденного; пить; освобождаться от выпитого; и только последнее — то, о чем вы, засранцы, подумали». Творческий процесс — ровно то же самое, кстати. И даже выдавливать прыщ… Единственное исключение — роды: это нам предупреждение, что ничего хорошего не получится. Вон сколько нарожали, потных.)
Разумеется, только в ощущениях и было дело — поскольку никаких личных претензий у них к Свиридову не было, и что такое список — они понятия не имели. Он просто был тем, с кем теперь все можно, им отдали его на растерзание, как мишку для боксерских упражнений. Свиридов сам поражался, как четко работала его голова. Конечно, ни идей, ни вины, ни смысла: чистое пространство безнаказанного наслаждения. Он был их ощущением, их первым оргазмом, они любили его. Свиридов молчал, они тоже молчали. Истинная любовь молчалива.