– Угомонишься ты когда-нибудь, Илья?
– Да брось ты… – он падал рядом с ней на перину, закрывал ей рот торопливым поцелуем. – Соскучился я как по тебе, Настька… Господи, какая ты… Умру – вспоминать буду… В рай не захочу…
– Пустят тебя в рай, как же… Да подожди, не дергай… Илья! Я сама развяжу! Ну что же это такое, сам дарил и сам рвешь?! Илья! Ну вот, опять конец шали… Третья уже, бессовестный!
Илья хохотал, Настя тоже смеялась, обнимала его, с облегчением вдыхала знакомый запах полыни, дегтя и конского пота и думала успокоенно: ну, что делать? Какой есть… Другого все равно не будет, да и не надо. Годы пройдут – может, уймется.
– …Когда собираются, знаешь? – спросила Настя.
– Скажут они… – мрачно усмехнулась в ответ Варька. – Подожди, как сниматься с места будем – так все и узнаешь. Пока табор здесь стоит, не станут. А может, и вовсе передумают за это время. Казаки – злые, за своих коней убьют на месте.
Настя, как от мороза, передернула плечами, но ничего не сказала. Табор собрался трогаться в путь шесть дней спустя, когда прогремевшая наконец гроза оживила выжженную степь и прибила пыль на дороге. Между шатрами забегали женщины, убирая в мешки посуду, сворачивая ковры и одеяла, сгоняя к телегам детей. Настя возилась у своей палатки и украдкой поглядывала через плечо на мужа, который стоял рядом с дедом Корчей и что-то вполголоса говорил ему, показывая на овраг у самого хутора. Возле них стоял Мотька и внимательно слушал разговор. Сердце дрожало, как испуганная птица в руке, глаза то и дело застилали слезы, и Настя машинально вытирала их рукавом, продолжая связывать узлы и носить в телегу подушки.
У соседнего шатра суетилась Варька. Она не плакала, но губы ее были сжаты до белизны, а глаза упорно смотрели в землю. Настя подумала, что Варька, как и она сама, чует неладное, и от этой мысли еще сильней заболело сердце. Никогда она не мучилась так своей тревогой. Видит бог, обреченно думала Настя, в третий раз сворачивая словно назло выпадающую из рук рогожу, видит бог – кинулась бы в ноги ему, вцепилась бы, раскричалась… если бы польза от этого была. Оторвет ведь, рявкнет и все равно уйдет. Цыган. Таборный. Конокрад. Вот оно, счастье твое, глотай и не давись…
Наконец увязались, собрались, расселись по телегам. Уже вечерело, из-за смутно темнеющего в сумерках кургана показалась новая туча, грозно посвечивающая сиреневыми сполохами зарниц, тихо рокотал далекий еще гром. Степь замерла, притихла: ни порыва ветерка, ни шелеста травы. Загустевший воздух давил, как слежавшаяся перина. Одновременно свистнуло несколько кнутов, заскрипели трогающиеся с места колымаги, запищали дети, залаяли собаки – и табор медленно пополз по дороге, на которой через полчаса остались только двое всадников.
Из-за тучи, обложившей небо, сумерки мгновенно стали ночью. Лошади в оглоблях цыганских телег тревожно ржали, мотали головами, но цыгане вновь и вновь понукали их: нужно было отъехать как можно дальше от казацкого хутора. Вскоре дед Корча повернул на едва заметную тропку, уводящую от главной дороги и сползающую к Дону. Старик знал это место: здесь река мелела, делаясь по колено лошадям, и можно было полверсты пройти по воде, а потом распрячь коней, провести их по крутому берегу, вкатить туда же на руках телеги и выбраться на дорогу к Новочеркасску, окончательно запутав следы. Цыганские телеги одна за другой сворачивали в степь, и цыгане задирали головы к туче, радуясь близкому дождю, который залил бы след на дороге.