— Кто такая Унгит? — сказал отец, сильно сжав мою руку в своей.
Он повел меня к стене, и там я увидела зеркало. Оно было на своем обычном месте. Увидев его, я совсем испугалась и не могла идти дальше, но отец властно тянул меня к зеркалу. Руки его стали большими, мягкими и цепкими, как руки Батты, вязкими, как глина, в которой мы только что копались; как тесто, готовое к выпечке. Он тянул меня, словно присосавшись к моей руке, и я вынуждена была стать перед зеркалом. И я увидела в зеркале его лицо; оно было таким же, как в тот день, когда он подвел меня к зеркалу перед Великим Жертвоприношением.
Но мое лицо было лицом Унгит — таким, каким я увидела его утром.
— Кто такая Унгит? — спросил Царь.
— Унгит — это я.
Голос почти со всхлипом вырвался у меня из горла, и я очнулась в холодном свете дня у себя в покоях. Все, что я видела, люди назвали бы сном. Но я должна сказать, что с того дня мне становилось все труднее отличить сон от яви, потому что сны были правдивее. И этот сон был правдивым. Это я была Унгит. Это раскисшее лицо в зеркале было моим. Я была новой Баттой, всепожирающей, но бесплодной утробой. Глом был моей паутиной, а я — старой вздувшейся паучихой, объевшейся людскими жизнями.
— Я не хочу быть Унгит, — сказала я.
Меня бил озноб. Я встала с ложа, взяла свой старый меч — тот, владеть которым учил меня Бардия, — и извлекла его из ножен. При взгляде на этот клинок, который не раз приносил мне удачу, слезы брызнули у меня из глаз.
— Меч мой, — сказала я. — Тебе одному верю в жизни. Ты убил Эргана. Ты спас Бардию. Тебе осталось совершить главное.
Конечно, я говорила чушь: ведь меч стал для меня теперь слишком тяжелым, и моя дряхлая морщинистая рука была слабее руки ребенка. Я не могла поднять его и нанести верный удар, а к чему приводит удар неверный, я насмотрелась на войне. Так мне не удастся покончить с Унгит. Я села — слабая, беспомощная, ничтожная — на край ложа и стала думать.
В смертных людях есть нечто великое, что бы об этом ни думали боги. Они способны страдать бесконечно и беспредельно.
Все, что случилось дальше, могут назвать сном, могут назвать явью — сама я не берусь судить. По-моему, единственное различие между явью и сном заключается в том, что первую видят многие, а второй — только один человек. Но то, что видят многие, может не содержать ни грана правды, а то, что дано увидеть только одному, порой исходит из самого средоточия истины.
Этот ужасный день наконец закончился. Все дни рано или поздно кончаются, и в этом — великое утешение; может быть, только в стране мертвых есть такие страшные места, где один и тот же день не кончается никогда. Когда все в доме уснули, я накинула черный плащ, взяла палку, чтобы опираться на нее (думаю, та телесная немощь, от которой я сейчас умираю, началась именно тогда), и решила выйти наружу. Мой платок теперь уже не помогал мне остаться неузнанной — напротив, именно по нему всякий признал бы во мне Царицу. Мое лицо — вот теперь самая надежная маска: ведь нет в живых почти никого, кто бы видел его. И вот, впервые за много лет, я решилась выйти из покоев без платка, показав свое лицо всем — жуткое, как говорили некоторые, даже не подозревая, насколько близки к истине. Мне было бы не стыдно выйти и нагишом, ведь я выглядела бы для них как Унгит: я сама видела это в зеркале в том подземелье. Как Унгит? Я и была Унгит, а она — мной. Может, увидев меня, люди начнут мне поклоняться. Люди, сказал бы старый Жрец, сочтут меня священной.