— Арном, — спросила я шепотом, — кто такая Унгит?
— Я думаю, Царица, — ответил он (голос его так странно звучал из-под маски), — она — мать-земля, прародительница всего сущего[34].
Это были новые для Глома представления о богах, которые Арном и остальные усвоили от Лиса.
— Если она мать всего сущего, — сказала я, — как же она еще и мать бога Горы?
— Он — воздух и небо, а облака рождаются из испарений и влаги земли.
— Почему тогда в некоторых преданиях он и ее муж тоже?
— Поскольку небо оплодотворяет землю дождем.
— Если все это так, к чему тогда столько тайны?
— Несомненно, — сказал Арном (и я могла бы поклясться, что он зевнул под маской, утомленный ночным бдением), — несомненно для того, чтобы истина не стала достоянием черни.
Я не стала его долее пытать расспросами, но про себя подумала: «Как странно, что наши предки сомневались, стоит ли сказать напрямую, что дождь идет с неба, и, чтобы столь великая тайна не стала всеобщим достоянием, сочинили нескладную сказочку. Лучше бы уж вообще промолчали».
Барабанная дробь не смолкала. Я устала сидеть, у меня болела спина; тут справа от меня открылась одна из маленьких дверок, и в нее вошла женщина, похожая на крестьянку. Было видно, что она пришла не на праздник, а по неотложному личному делу. Она была печальна (хотя даже бедняки веселятся на Новогодие), и слезы струились у нее по лицу. Она выглядела так, словно проплакала всю предыдущую ночь. В руках она держала живого голубя. Один из младших жрецов подошел к ней, взял ее скромное приношение, распорол голубю брюшко каменным ножом и окропил Унгит теплой кровью. (Кровь на увиденном мною лице стекала с губ и капала, как слюна.) Тушка жертвы досталась одному из храмовых рабов. Крестьянка распласталась перед Унгит. Она лежала долго, и плечи ее так тряслись, что любой бы догадался, как велико ее горе. Затем она внезапно перестала рыдать, встала на колени, откинув волосы с лица, и глубоко вздохнула. Потом она поднялась на ноги, обернулась, и наши глаза встретились. Она была спокойна, лицо ее словно осушила невидимая губка (она стояла так близко, что я не могла ошибиться). Видно было, что эта женщина ко всему готова и на все решилась.
— Дитя мое, дала ли тебе утешение Унгит? — спросила я крестьянку.
— О да, Царица, — сказала женщина, и лицо ее просияло. — О да! Унгит дала мне великое утешение.
— Ты всегда молишься этой Унгит, а не вот той? — сказала я, показав сперва на бесформенный камень, а затем — на прекрасное изваяние (что бы там ни говорил о его достоинствах Лис).
— Да, Царица, я молюсь только этой, — ответила крестьянка. — Та, другая, — греческая, она по-нашему не понимает. Она — для людей ученых. Что ей до наших бед…
Близился полдень, когда после шутовского побоища мы следом за Арномом должны были выйти через западную дверь. Я прекрасно знала, что нас ждет снаружи: возбужденная толпа, кричащая: «Родился! Родился!», крутящая в воздухе трещотки, разбрасывающая пригоршнями пшеницу, дерущаяся за право увидеть хотя бы краешком глаза Арнома со свитой. Но сегодня я обратила внимание совсем на другое. Впервые я заметила, как искренне радуются люди, прождавшие в тесноте, где и не продохнуть, долгие часы. У каждого из них свои заботы и печали (у кого их нет?), свои тревоги, но они забывают про все и ликуют как дети, когда человек в птичьей маске, вооруженный деревянным мечом, вырывается из западной двери на свободу. А те, кому в толкотне, вызванной нашим появлением, сильно намяли бока, смеются даже громче, чем остальные. Я увидела двух крестьян — заклятых врагов (на их тяжбы у меня уходило столько же времени, сколько на тяжбы всех прочих гломцев), которые лобызали друг друга с криками «Родился!», став на миг лучшими друзьями.