— Ты, Эдвард, — типичный поэт, каким ему положено быть: вьющиеся волосы. Она потрогала мои волосы. — Как лорд Байрон был.
Сказала она эту фразу с удовольствием и уважением. Да, может, я и был ее честолюбием, и она старалась, боролась за меня, да не смогла, потерпела поражение.
На следующий день она опять сидела босиком и растрепанная на кухне миллионерского дома и пиздела с очередной Дженнифер, Марфой или Бонни, жившей по соседству, и пила пиво, и ступни ног у нее были такие грязные, что Линда до сих пор вспоминает об этом с ужасом.
Шли дни, месяцы, как всегда, на крыше миллионерского дома уик-энд сменялся уик-эндом, кончалось лето. В августе 1978 года Дженни повезла меня в Калифорнию — это был ее отпуск, мой вроде тоже — первый за три года жизни в Америке. До этого мы старались копить деньги.
— Эдвард, копи деньги, — сказала мне Дженни. В моем случае «копить деньги» звучало смешно — я выбелил и оштукатурил две квартиры — это был весь мой заработок за лето, посему Дженни платила за поездку, отчего мне было тошно, хотя и она моя герл-френд, и я — авантюрист, но тошно, лучше иметь свои деньги и ни от кого не зависеть, ни в какой форме.
Полетели мы в Калифорнию с подругой Марфой, у нее тоже был отпуск. Там-то в Калифорнии, при соучастии Марфы и моего приятеля Алешки Славкова — поэта, он в это время жил в штате Мичиган, подрабатывал в издательстве русских книг, и разыгрался последний акт моей и Дженни любовной истории, начавшейся с ошибки.
Я, иногда воспринимающий свою жизнь как подвиги Геракла или путешествия Одиссея, был доволен, когда после нескольких дней жизни в гигантском Лос-Анджелесе, в депрессивной обстановке огромного и красивого дома Изабэл, которая тогда едва переселилась в Лос-Анджелес, вместе с собаками, больным раком Валентином, Хлоэ и Руди, мы наконец уехали жить в секвойевый лес, на сцену, более подходящую для геракловых подвигов. Отцу и матери Дженни принадлежал замечательный в своем роде кусок теплой калифорнийской земли — секвойевая чаща, и настоящий салун, сто пятьдесят лет тому назад его построили первые калифорнийские лесорубы. В один прекрасный августовский день мы вчетвером ввалились в салун и разместились наверху, в комнатах проституток. Дело в том, что салун все сто пятьдесят лет простоял почти нетронутым, никто его не перестраивал, родители Дженни приезжали сюда раз в пару лет. На первом этаже, так же как и во всех салунах, виденных мной в кино, помещался бар и огромный камин, слева деревянная лестница вела на второй этаж — в комнаты проституток. Очень символично, что в последний раз в моей жизни я выебал крестьянского ангела именно в одной из этих комнат.
Алешку Славкова мы подобрали в Лос-Анджелесе, тотчас после того как взяли в рент идиотски неуклюжую бежевую «тойоту»-обрубок, похожую на кусок мыла и цветом, и формой, воняла она внутри туалетом, и тоже взяли его в лес.
Если вы никогда в своей жизни не были в секвойевом лесу, вам трудно себе представить секвойевый лес. Там царила тьма. Только на небольшую полянку, на которой, собственно, и стоял салун, падало немного солнца; весь остальной участок, осеняемый гигантскими деревьями, находился постоянно в зеленой темноте. По ночам к костру, у которого мы с Алешкой сидели, — там же была и плита, грубо сложенная из камней, — выходили стаями рослые ракуны, в надежде что-нибудь спиздить, и попрошайничали. Если я направлял луч фонаря под ближайшее к костру огромное дерево, — они, вся эта банда, иногда пять или шесть, застывали на месте в своих мехах и лишь сверкали глазами. Если мы не закрывали дверь в кухню, они входили и в ярко освещенную электричеством кухню и, схватив предложенную им еду, грузно убегали. Ночами они топали по крыше. Ракуны мне нравились. Еще жила в секвойевом лесу синяя птица, которую я кормил хлебом и прозвал «джинсовой птицей» — такого невероятно искусственного цвета она была.