— Ну и живешь ты, Эдвард, — насмешливо-брезгливо оглядывая мою комнату, сказала Дженни. — Мы пятнадцать минут ждали элевейтор и за это время не видели в холле ни одного белого, ты, наверное, здесь один только белый?
Дженни уселась на край моей постели, на красное покрывало. Над кроватью на стене висел огромный лозунг-изречение Бакунина, я сам его написал жирным фломастером на отдельных листках бумаги, потом склеил: «Destruction is Creation!»[7]
— Ну нет, — возразил я Дженни, — я не один здесь белый. На моем этаже есть еще китаец-старик, и несколько белых старух, живущих на сошиал-секюрити, и наш менеджер белый.
Я даже застеснялся, что так мало у нас белых. Я предложил им вина.
— Да, мы хотим вина, — сказала Дженни и вытянулась на моем ложе, сбросив туфли. — Давай нам, Эдвард, вина, мы к тебе в гости пришли.
От вина Дженни морщилась, но пила. Все мы сидели на моей кровати, и, прикончив одну бутылку, на второй заспорили о революции. Семнадцатилетняя Дэби меня поддержала, когда я объявил Стивена эксплуататором и заявил о своем несогласии с законом наследования, по которому всякие идиоты и недоумки живут в роскоши и преуспевают в мире только потому, что их отцы, или деды, или прадеды были талантливыми людьми. Я не против, сказал я, и даже уважаю людей, которые сами себя сделали, добились денег, но их дети должны начинать с нуля, как все другие.
Дженни сказала, что Стивен не идиот и не недоумок, а по-своему талантливый человек и даже либерал.
Я сказал, что не имел в виду ее хозяина, говоря о недоумках, так как я Стивена не знаю, но я говорю обо всем этом порядке. «Нужно перестроить все общество, всю цивилизацию, нужна мировая революция, и новую историю человечества следует начать с нуля», — сказал я сестрам.
— Революция — это убийства и кровь, — сказала Дженни убежденно.
— Что? — сказал я. — Почитай, Дженни, внимательно историю любой революции. Они всегда начинаются с цветами и новыми надеждами, в атмосфере праздника, и только контрреволюция вынуждает революцию взяться за оружие!
Тут мы все закричали, перебивая друг друга, и закурили, и в конце концов Дэби и я в чем-то смогли убедить Дженни. Она признала, что у ее босса очень специфические таланты, как, например, талант доставать деньги для вложения в его предприятия, но что сам, без наследства, он никогда бы не добился к своим сорока годам такого дома, и сада, и имения в Коннектикуте, и своих миллионов.
— Уже его дед был миллионером, — горячо сказал я, — а вот я хотел бы на него посмотреть, заставь его жизнь начать с отеля «Дипломат», выжил бы он или нет?!
Все мы засмеялись, и Дженни предложила отвлечься от отеля «Дипломат» — пойти выпить где-нибудь кофе.
— Тогда тебе придется занять мне денег, потому что у меня — нет ни цента, — сказал я.
— Не беспокойся, — сказала Дженни. — Мы тебя угощаем.
Мы долго еще сидели на корточках у стены возле элевейтора, ждали его. Он, скрипучий и грязный, был единственным на двенадцать этажей и три крыла отеля «Дипломат».
Пошли мы по Бродвею, и все им не нравилось, все эти заведения. Наконец, дойдя почти до самого Линкольн-центра, мы уселись в ресторанчике «Ла Крепи». Я захотел есть и пил вино, а сестры взяли что-то сладкое и пили кофе. Я ел, а Дженни сидела рядом и гладила меня по коленке, чего с ней раньше никогда не бывало. Что-то явно изменилось в ее отношении ко мне, какой-то лед между нами сломался. Может быть, вид моего номера и жуткого моего отеля-трущобы засвидетельствовали перед ней мою подлинность. Я был также честен, как мой отель. И открыт.