— Явича?
— Не меня же.
— Он не арестован.
— Не арестован?
Сухоруков медленно рассчитанным движением положил в карман галифе коробок спичек. Смотря куда-то в сторону, спросил:
— Почему не арестован?
— Не за что.
Он вновь достал спички, повертел их в пальцах, продолжая смотреть мимо меня, повторил:
— Почему не арестован?
— Потому что липа… Признание липовое.
— Та-ак…
Щелчком пальцев Сухоруков выбил из пачки папиросу, на лету поймал ее, закурил. Лицо его стало тяжелым, невыразительным, сузились под набрякшими веками глаза. Сильно Виктор постарел за последние годы, очень сильно. Да и достается ему порядком. Недаром кто-то сказал, что работник уголовного розыска за год проживает десять лет. А с 1917 года прошло уже семнадцать. Но сто семьдесят, пожалуй, многовато…
Лицо Сухорукова скрылось за пеленой папиросного дыма, и голос его тоже казался дымным, зыбким.
— Липа, говоришь?
— Липа.
Дым стоял. Сухоруков закурил новую папиросу, помолчал, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя, спросил:
— Какие у тебя данные, что признание получено насильственным путем?
Вопрос был задан ровным, спокойным тоном, пожалуй, даже слишком спокойным. И это настораживало.
— Явич сделал такое заявление? Кому? Тебе? Эрлиху? Русинову?
— Нет.
— Что — нет?
— Явич никаких заявлений не делал.
— Ни письменных, ни устных?
— Ни письменных, ни устных.
— Значит, не делал, — тем же неестественно ровным голосом подвел черту Сухоруков и утвердительно сказал: — Следовательно, никаких компрометирующих Эрлиха заявлений не поступало?
— Нет.
Его лицо вновь растворилось в пелене папиросного дыма. Следующий вопрос уже прозвучал жестко, с напором:
— Почему же ты сомневаешься в том, что признание получено законными методами?
— В этом-то я как раз не сомневаюсь…
— Ну, если в этом не сомневаешься, то оформляй ордер на арест.
— Видишь ли…
— Нет, я ничего не вижу.
— Я тебе хочу объяснить суть вопроса.
— Она мне ясна, поэтому я тебя и спрашиваю, почему ты не берешь Явича под стражу?
— Потому что для этого нет пока оснований.
— То есть как нет оснований?! — воскликнул Сухоруков. — Что-то я перестал тебя понимать. Преступник под тяжестью улик признается в совершенном им преступлении, рассказывает, как все было. Признание надлежащим образом оформлено, все честь по чести… И вдруг: нет оснований! Ты уж просвети меня, дурака, объясни, что к чему, сделай скидку на малограмотность!
— Ты что-то выбрал для разговора очень странный тон.
— Тебе не нравится мой тон, а руководству и мне — твой подход к делу, — отрезал Сухоруков. — Поэтому будь любезен взять подозреваемого под стражу.
— Но ведь само по себе признание еще ничего не значит.
Коробок упал на стол, спички рассыпались. Сухоруков сгреб их, засунул в коробок, буркнул:
— «Само по себе»… Какое, к черту, «само по себе»!
Я дважды «горелое дело» изучал. Дважды! Там все улики против Явича, одна к одной. По-твоему получается, что остальное тоже липа?
— Тоже.
— Все липа?
— Все.
Сухоруков уже находился в том хорошо известном мне состоянии, когда аргументы воспринимаются лишь слухом, а не разумом. Впрочем, он, кажется, и не слышал, что я ему говорю. Что ему могут сказать значительного, важного? Переливание из пустого в порожнее, пустословие, очередное завихрение Белецкого, который по старой гимназической привычке ищет сложности там, где их нет.