Привели старосту. Допросили. При крестьянах не отвертишься, не схитришь. А чтоб как следует проучить кулака, постановили отобрать половину добра и раздать самым бедным сельчанам. Приказал Семка-матрос забрать кулацких лошадей в отряд.
Завыл тут староста, за голову схватился, заходил, забегал.
— Да кто ж это вам такое право дал распоряжаться чужим добром? Нет такого закона…
Вскочил тут на ноги Семка-матрос да револьвером по столу как ахнет.
— Молчать, кровопийца! Вот поставлю тебя к стенке, тогда узнаешь, откуда мужики да рабочие права берут!
Втянул кулак голову в плечи, сгорбился. Смирным стал, ни дать ни взять — овца. Только бороденкой трясет от страха.
— Простите меня, старика, по несознательности сказал, по темноте своей.
Бухнулся Семке в ноги, прощения просит.
Посмотрел на него дед Астап, и вдруг жалко ему стало человека, который вот так унижается, по земле ползает. И сказал он Семке-матросу:
— Пусти ты его лучше на волю… Стоит ли на такого пулю тратить?
Староста едва дверь лбом не вышиб от нежданной-негаданной радости — жив-невредим остался! Так рванул к своей избе, что дыхание с трудом переводил.
Но выше радости была в том человеке жгучая злость. Жалел он и коней своих, и добро свое. И когда вбежал староста к себе во двор, остановился и погрозил кому-то стиснутым кулаком: «Я покажу еще вам, голодранцы, как свои мужичьи законы устанавливать.» И не в дом пошел, а пробрался в сарай, вывел потихоньку коня, оседлал на ощупь. Огородами, задами, знакомыми тропками, сквозь кустарники поскакал в непроглядную ночную тьму. Торопил коня и все припоминал немецкий приказ с обещанными тысячами марок, которые получит тот, кто укажет стоянку партизан или доставит живыми или мертвыми Семку-матроса и деда Астапа.
— Не таких рысаков куплю за те деньги! И земли приобрету побольше… Дом поставлю новый, сад разобью, открою лавку да торговать начну. И каждая копеечка будет моя! А копейка к копейке — вот тебе и рубль! А там — сотня, а потом — тысяча… Такое богатство! Такие несметные деньжищи!
Пришпоривал староста коня, переводил стесненное дыхание и шептал все, шептал про несметные богатства, что ждут его вскорости. А припомнив тех, кто жаловался на него партизанам, цедил сквозь зубы:
— Ничего, этих я проучу! Эти у меня еще кровавыми слезами зальются!
Он то ворочался в седле, то привставал на стременах и зло грозил кулаком в темноту, то вдруг оседал, ронял голову на грудь и раскачивался на коне, как соломенный куль. Сжималась его душа от страха. Откуда-то сверху, из бездонной глубины неба опускался на него этот страх и прижимал к черной земле. Шел он оттуда, где трепетали на горизонте красные зарницы. И меркли там даже самые крупные звезды. Ронял староста голову на грудь и замечал отблеск зарниц на камнях, о которые спотыкался конь, пробираясь тайными волчьими тропами.
Глухая ночь была пропитана запахами гари и крови, озарялась вспышками человеческой ненависти.
И спешил сквозь эту ночь одинокий всадник.
А партизаны спали.
Давно уж смолкли гармошки. Давно разошлись, наплясавшись с удалыми партизанами, девчата.