– Аня…
– Да, Аня! – резко оборвала она. – Аня я, в паспорте записано – Анна Борщевская! Не меняют пока документы, недосуг! Ты воевал, умирал, оживал, а что у тебя в голове сейчас, Иван? Одни на войне рано повзрослели! Ты вроде как наоборот, совсем в дитя малое превращаешься! Игрушка ничейная остается, место столбишь!
– Аня…
– Хватит! – оборвал его робость резкий ответ. – Хватит, Борщевский! Брось эти разговоры! Мысли тоже! Дмитрий, мой муж и твой друг, ни в чем не виноват. Вы, мужчины, узнайте, как это можно доказать и кому! Я, жена и женщина, своим делом займусь! Когда Митю отпустят, я ничего ему рассказывать не стану! – И, чувствуя, что пора брать себя в руки, снизила тон, сказала примирительно: – Извини, Ваня… Нервы… Спасибо, все равно спасибо. Я ценю, я все понимаю…
– Ладно, – грубовато ответил Борщевский, надевая кепку. – Проехали. Ты как хочешь, так и думай. Я ничего такого, просто… А ну тебя!
Отмахнувшись, Иван решил больше ничего не говорить.
Молча повернулся, вышел вслед за Соболем.
Не видел, как Анна перекрестила воздух ему вслед. Неумело, всегда боялась это делать, предрассудки как-никак. И все-таки с некоторых пор стала класть крест вслед Дмитрию всякий раз, как за ним закрывалась дверь. Сегодня, когда увели, тоже не сдержалась.
А теперь вот Ивана провела.
– Думаешь, если у тебя руки нету, я тебя посадить не смогу?
– Ничего я не думаю.
– Оно и видно, Стеклов. Очень даже хорошо видать, что башка твоя дурная работать не хочет. Как и ты сам. И пятьдесят восемь-десять я тебе, сволочь, нарисую прямо сейчас.
– Рисуй, – вздохнул Стеклов. – Устал я от тебя, капитан.
Высокому седому мужчине, которого в отдел МГБ доставили около полудня, по документам было всего тридцать два. Разница между ними – в год. Если совсем точно – Аникеев был младше на девять месяцев. Но выглядел мужчина значительно старше, и не только из-за ранней седины. Капитан наблюдал перед собой яркое и красноречивое подтверждение тому, как один прожитый на войне год считается за два, а то и за все три.
Сидевший напротив Клим Никитич Стеклов ушел на фронт в сорок первом, попал в окружение, затем – к партизанам. После их расформированный отряд пополнил регулярную воинскую часть, Стеклов брал Киев, прошел Польшу, ранение получил под Одером за несколько месяцев до конца войны, с левой кистью пришлось расстаться. Демобилизовавшись, приехал в Бахмач. Его семью уничтожили немецкие каратели еще летом сорок второго. Тогда партизаны разгромили полицейский пост, убили при этом нескольких шуцманов. В ответ немцы взяли в заложники пятьдесят женщин, стариков и детей, хватали наугад, не позволили взять вещи, люди сразу все поняли, но надеялись до последнего – даже когда хату, в которой заколотили заложников снаружи, полицаи облили бензином, а немцы подожгли.
Потеряв своих, Стеклов пришел к чужим: сержант, лежавший рядом в госпитале, написал Климу адрес, просил найти родню, если живы, передать жене его личные вещи. Всего и добра-то – кисет, военная газета, где сержант есть на групповом фото, дешевое обручальное кольцо и медный крестик на шнурке, с которым тот не расставался. «Глянь-ка, – говорил, – шнурок-дурак перетерся, и амба, подстрелили. А эти – Бога нет, Бога нет…» О ком это он, Стеклов не спрашивал. Без того понятно.