– Тише ты, – сказал Егорыч, – будто из фальконета сыпешь.
– Не прикажешь, – ответил казак.
Тронулись дальше. На самом выходе из города, чтобы обойти костры турецких застав, крались казаки вдоль по самому краю глубокого оврага. Обрыв под ними был крут, осыпался при каждом шаге, ножны шашек болтались между ног и мешали делать прыжки. Наконец потянулся сбоку плетеный забор, и узкий гребень оврага сильно сузился.
Егорыч шел последним.
– Подсоби-ка, – велел он.
Хватился за хворостину, торчавшую из плетня, но ветка вырвалась, и старый казак полетел вниз. Только успел скрючиться и голову руками закрыть. Подкинуло его – раз, ударило в спину – два, перевернуло, пришлепнуло чем-то сверху, и он врезался во что-то затылком. Глянул казак наверх – высоко над ним узкая щель неба. Дружков-земляков не видать с низу оврага. А тут и кровь пошла из разбитой головы. Шашку подтянул, кинжал поправил, хотел встать.
– Кардаш… кардаш! – донеслось сверху, и послышалась стрельба, блеснуло огнем, а потом с шумом обрушился лавиной песок, и два мертвых казака скатились к Егорычу.
– Митяй, Митяй, – тряс он одного: молчит, – Федюнька, а Федь, Федь, Федь! – И другой молчит. – Убили, сволочи…
Так вот и спасся Егорыч: не упади он в эту низину, и тоже лежал бы сейчас рядом с земляками, изрешеченный турецкими пулями. Заросли крапивы кусали руки казака. Вырвал он стрекулистую, кинжалом да голыми пальцами выскреб на дне оврага могилу. Сволок в нее трупы станичников, прочел над ними молитву и закидал землей.
– Спите с миром! Пострадали вы за русскую землю да за славу нашу громкую, казачью…
Рассвет застал Егорыча уже в горах. Большаков турецких он избегал – крался больше по овражным обочинам. Ручейки бежали в густой траве, он припадал к ним горькими губами. Позыв на воду был почти болезненный, и чем больше он пил, тем сильнее хотелось пить. А дикие рези в животе валили его часто в траву, мычал казак от боли, поднимался с трудом.
В одном месте нашел курдскую туфлю и стал пугаться. А горы уже кончались: впереди открывались долины Армении, в зелени садов дымили аулы, крупными гроздьями точек были разбросаны по зеленым склонам овечьи баранты. Воровато оглядываясь, вышел Егорыч на дорогу, приник к ней опытным ухом – слушал «сакму».
– Быдто тихо, – различил он и тут увидел свежие следы коня. – Нашенский, казачий!..
Старик заплакал, стоя на коленях перед вдавленным в землю оттиском конского копыта. Подкова была новенькая, по всей форме российского войска, и, глядя на нее, не грех было и заплакать.
– Нашенская, казачья, – текли по лицу Егорыча слезы…
………………………………………………………………………………………
Впрочем, капитан Штоквиц мог бы и не посылать на этот раз охотников к генералу Тер-Гукасову, ибо в ту же ночь, когда Егорыч покинул крепость, внутрь цитадели проник игдырский лазутчик. Это был осетинский урядник, человек с большим достоинством, как и многие из осетин; лохматая папаха на его голове кудрявилась такими длинными курчавинами шерсти, что никто не смог заглянуть ему в глаза.
– Что принесли? – спросил Штоквиц, когда лазутчика обыскали. – Говорите или выкладывайте. В ваших лохмотьях можно спрятать что угодно, но найти – не найдешь.