— Есть, — ответил дежурный. И позволил себе напомнить: — Вас к аппарату, из округа.
— Хорошо. Знаю.
Он, прикрыв за собой дверь и повесив фуражку на колышек вешалки, сел к письменному столу, мысленно сводя воедино и оценивая разрозненные данные рапорта. Ничего нового. Ничего утешительного. Зловещее слово «война», которое он до времени, до сей поры и до сей минуты опасался произносить, заменяя его общепринятым «возможная провокация», возникло перед ним во всей устрашающей наготе.
Война!..
Первым желанием было снять телефонную трубку, сказать жене — пусть собирается, тянуть дальше некуда, незачем и крайне опасно. Он поднял руку, но, не донеся ее к аппарату, опустил ладонь на столешницу, где, кроме нескольких остро отточенных карандашей и тяжелого письменного прибора из серого мрамора, не было ничего, сдвинул прибор в угол стола, освобождая место для карты.
Зазвонил телефон. Кузнецов снял трубку и, услышав голос жены, вздрогнул, хотя только что сам намеревался ей позвонить.
— Ты вернулся? — спросила спокойным голосом.
И он впервые за много лет не поверил её спокойствию.
— Прости, я занят, — ответил, как отвечал много раз. — Через полчаса буду. — И поспешно добавил: — Я ещё предварительно позвоню.
И только положил трубку на рычаг аппарата, как снова раздался звонок — к прямому проводу.
Начальник штаба отправился к себе, чтобы продублировать комендантам приказ о готовности номер один.
Кузнецов, возвратясь в кабинет, остановился перед окном, выходящим на тихую улочку. Перед глазами продолжали мелькать клавиши аппарата, змеилась узкая полоска бумаги, и черные буковки складывались в слова, короткие, по-военному лаконичные. ДСВ — так закончился разговор с округом. До свидания — означали три прописных буквы.
Округ не получил указаний об эвакуации семей командиров границы.
Кузнецов поднес к глазам узенькую полоску бумажной ленты. В ушах отдавался тревожащий перестук металлических клавиш: «ГОТОВНОСТЬ НОМЕР ОДИН — ДСВ».
Война!
До начала оставались считанные часы.
9
«…Теперь уже не болят. Давно зажили. — Ведерников погладил изуродованной ладонью правой руки культю левой. Двупалой клешнёй она торчала из закатанного рукава клетчатой хлопчатобумажной ковбойки. — Отболело. На погоду ломит. Только я притерпелся. Поломит и перестанет. Рука — не сердце. Там не заживает. Там не рубцуется… Много раз собирался побывать на своей заставе. Случилось, однажды билет купил. А духу не хватило. Третьего инфаркта не перенесть… А про Алексея, про Новикова, расскажу. И про ту нашу последнюю мирную субботу. Посейчас та картина перед глазами…»
(Свидетельство С. Ведерникова)
Всем как-то легче стало, свободнее после отъезда майора: он стеснял. Едва полуторка выехала за ворота заставы, сняли с себя гимнастерки, за каких-нибудь двадцать — тридцать минут, если даже не меньше, перетащили боезапас, установили, где положено, пулеметы, назначили дежурных — словом, подготовились к тому, что должно было навалиться на них, как они понимали, возможно, сегодняшней ночью, в крайнем случае — на рассвете.
До ночи было ещё далеко. Сейчас перевалило за полдень, вовсю грело солнце. И даже жаворонки, бог знает куда исчезнувшие пару недель назад, вновь заливались высоко в небе, в котором плыли и плыли лёгкие белые облака и не летали немецкие самолёты.