А «бог Саваоф» продолжал «витийствовать», восседая на гнедом облаке, остервенело махавшем обрубком хвоста:
— Быкалюк?
— Я!
— Патюлин?
— Я — Патюлин.
— Ведерников?
— Тута.
— Надо говорить: «Здесь». Получай.
— Учи учёного.
— Рудяк?
— На границе.
— Сергеев?
— Который?
— Тебе пишут. Александр где?
— В наряде.
Счастливчики, едва услышав свою фамилию, притопывали ногами, имитируя пляску, выхватывали письма.
Круг постепенно редел.
«Бог Саваоф» на глазах у всех терял былое величие, опустился с гнедого облака на грешную землю, не оглядываясь на заскучавших ребят, повёл меринка в поводу на конюшню, небрежно забросив через плечо опустевшую сумку, где оставалось несколько нерозданных писем и пачка газет трёхдневной давности.
Гнедой, дрожа потной шкурой, дёргая мордой, отмахивался от осатаневших слепней, и почтальон то и дело сердито оборачивался к нему, грозя кулаком:
— Но ты, балуй тут у меня, чёртова орясина!..
День медленно убывал, затопленный солнцем, пропахший запахами хлебного поля и соснового леса, напитанный шедшим от конюшни ароматом свежего сена; из открытого окна командирского домика неугомонный патефон слал в пространство, в, казалось, беспредельный покой обманчиво замершего Прибужья сентиментальный романс о терзаниях покинутой женщины.
Ещё длился получасовой перерыв — оставалось несколько свободных минут, и Новиков, сидя под тенью полуусохшей, отцветшей без завязи яблони, прислушивался к мелодии, не вникая в слова; он еще не остыл, в нем продолжала бродить разгорячённая пляской кровь, ещё шумело в голове и гудели ноги, а в глубинах сознания возникал, нарастая, протест против нелепого веселья и романса.
Ведерников, прочтя и спрятав в карман гимнастёрки письмо, подошёл с непогасшей блаженной улыбкой на конопатом лице.
— Сашка-то, свиненок, ходить начал. На своих двоих. Подумать только! Ходит, а!
— Какой Сашка?
— Сынок, мой Сашка, ты что — забыл? Катерина не обманет, она у меня баба серьёзная, хохлушка у меня Катерина. — Ведерников ликующе посмотрел на своего отделенного, и было непонятно, чему он рад — первым самостоятельным шагам Сашки или жене. Он прямо светился от счастья.
— Хорошо, — сказал Новиков.
По тому, как он обронил это слово, по невидящему взгляду, сопроводившему сказанное, Ведерников без труда догадался об обуревающих Новикова тревожных мыслях — отделенный давно не получал писем из дому.
— Молчат? — спросил он.
— Ничего не понимаю. В чем причина? Что там могло случиться?
— Так уж и «случиться»! Ты им карточку когда выслал?
— Давно. Вместе с письмом. Где-то в половине мая.
— Точно. Семнадцатого. Мы вместе ходили на почту.
— Больше месяца.
— Бывает. Почта, она, брат, когда как. Катерина вот тож обижалась. А опосля получила, и вот, гляди, порядок. — Он похлопал себя по оттопыренному письмом карману гимнастёрки. — Погодь волноваться, не сегодня-завтра получишь. Старики, чай, не одни, братаны при них, сёстры.
— Давно каникулы начались, — думая о своём, сказал Новиков и направился к умывальнику. — Лето у нас, ты представить не можешь, Ведерников, какое у нас лето на Урале!
Он долго плескался под умывальником, брызгая на себя пригоршнями теплую воду и шумно отфыркиваясь.