— Нельзя.
— Не понял.
— Я говорю: нельзя зайти!
— Мне, без шуток, книжка нужна, ну Фаинский!
— Прохор, меня в городе нет.
— А когда будешь?
— Никогда.
— Нет, серьезно.
— Я за границей, Прохор. Еду в такси.
— И что же мне теперь делать прикажешь, Фаинский?
— Не знаю. Надиктуй свои «Фрагменты» по памяти, распечатай красивенько на цветном принтере, переплети и вручи ей с посвящением. Как-то так.
Фаина нажала «отбой» и захлопнула черные створки своего флипа (ей вдруг вспомнилось, что в Клубе раскладные мобильники называли «ракушечками»). Приоткрыв окно, она выбросила дорогую штуку на дорогу, через плечо насладившись тем, как под колесами грузового фургона ее шикарный «мотороллер» превращается в грудку изъеденной проводами пластмассы. Застарелым недоразумением выглядел теперь и конвейер ее прежней жизни.
«Метафора во вкусе детективщика Карманчина. Там каждый уважающий себя главгер в эпилоге роняет мобилу в седые воды какой-нибудь провинциальной реки…» — со смешком подумала Фаина.
Загорелый водитель, зорко следивший за ее шалостями в зеркало, сделал вид, что ничего не заметил.
— Мы уже подъезжаем. Вам куда именно? — спустя некоторое время спросил он на ужасном греческом английском.
— Мне сказали, я должна быть там, где зеленые луга. Недалеко от Дворца.
— Луга? Понял.
Пока они ехали, Фаина пыталась вспомнить, где именно лежит записка для Алексея. Ее текст был сродни легендарному предновогоднему объяснению Ельцина, прозвучавшему перед его уходом на пенсию из телека. Смысл, по крайней мере, был тот же. На холодильник примагнитила? Или возле зеркала в спальне?
Но когда автомобиль остановился у подножия высокого изумрудно-зеленого холма, словно забором отделенного от остального мира шеренгой дюжих кипарисов, мысли о записке как ливнем смыло.
Прошлого не существовало больше. Точнее, оно существовало, но лишь как некий бродячий прикол мощностью в одну улыбку, этакий чебурек из чебурашки или «Каникулы в Простатитино», ха-ха.
А по-настоящему существовало вот что.
Залитый колдовскими росами крутой склон, покрытый сочной весенней травой, лишь кое-где — седые валуны. К началу июня зелень выцветет, но это потом, пока ковер — эдемский.
Среди травы — цветы, душистые крошечки. Они пахнут теплом, жизнью, наслажденьем. Серебристые извитые оливы — там, далеко.
На холме, на его куполе-вершине, в окружении благоуханного гиацинтового кольца — кряжистый дуб, добрый исполин. Свет медленно восходящего на свой лазурный трон солнца сквозит через его малахитовую листву, превращает в пылающие алмазы капли росы, смещает фокус восприятия, дразнит, пугает, обещает — все это сразу.
А на самой вершине, под деревом, подобрав под грудь копыта, лежит и жует жвачку огромный, чистый, мягкий белый бык.
Точнее, не белый он — цвета морской пены, цвета непастеризованного молока, цвета жидкостей любви.
«На мягком простер гиацинте свой бок белоснежный», — вспомнилось Фаине из Вергилия. По античке у нее была твердая пятерка.
И вот солнечный диск замирает позади массивной головы быка. На несколько мгновений образуется словно бы нимб, и золотые нити от него — во все стороны. И кажется, это они сшивают воедино греческий остров, а заодно с ним — и весь мир, они удерживают его в зыбком единстве прошлого и настоящего. И кажется, что это их, нитей, упругие подрагивания заставляют утренних птиц щебетать, а самолеты — взмывать над холмами.