— Уздечка — стерва, — недовольно пробормотал Никита. — Какая же она стерва? Ругаться и то как следует не умеешь. Напраслину только городить мастер…
— Да ведь… нечаянно я тогда сочинил. Не хотел, а оно получилось. Нечистый надоумил. Давай мириться, Никита Христофорыч. Не век же нам дуться друг на дружку. Ты меня вон как в окно-то… как футбол кинул. Но я ничего. С кем не быват… Давай мириться, чего там… С кем не быват…
Моторин засопел, усиленно начал ковырять шилом хомут, потом бросил его, вытащил из кармана пачку папирос.
— Вот как дам, узнаешь… Наплел… Через тебя пятнадцать суток схватил и в сбруйную сослали. Как дам вот — улетишь… Краснобай чертов. Если хошь знать правду, сроду и не была Лариска беременная. Анисья родила Алешку, а ты мою дочь позорил. Мы с Анисьей смастерили ребенка. Понятно? А Лариса нас, стариков, хотела от насмешек уберечь, вот и распустила слух, что ее Алешка. Вот и ухаживает за ребенком, как за своим. Не надо было нам соглашаться. с выдумкой дочери, а мы согласились, оглобли старые. Вот она правда. А ты наплел…
Батюня открыл рот, пораженный враньем Моторина, хотел засмеяться, но сдержался и сказал:
— Неужели? Сомнительно.
— Ничего сомнительного. Родила Анисья — и все. На Кавказе вон люди полтораста лет живут и родят за милую душу до самой смерти. Газеты не читаешь. Мы с Анисьей родом тоже с Кавказа, вот и родили.
Батюня сделал вид, что принял вранье Моторина за чистосердечное признание.
— Это что! — подошел он ближе к Никите, сел на хомут. — Вам с Анисьей по шестьдесят еще нет. Это что! — повторил молоковоз и, достав из нагрудного кармана пиджака бутылку водки, поставил ее к ногам, соврал — Вот я знал одних супругов! Им по восемьдесят пять сравнялось, а они тройню смастерили. Во как!
— И правильно сделали, — подхватил Никита. — А чего дремать? Мастери, пока мастерится.
Батюня поставил рядом с бутылкой стакан, положил газетный сверток. Моторин сходил в угол сбруйной, принес оттуда второй стакан, поставил его на чурбачок, сам уселся на хомут рядом с Батюней. Тот разлил в стаканы водку, развернул газету. В ней оказались соленые огурцы, жареная рыба и хлеб.
— Дернем за мир во всем мире, — погладил Батюня бороду.
«Дернули». Закусывая, чмокали, морщились.
Минут через двадцать захмелевшие собеседники обнялись, начали шуметь, перебивая друг друга.
— Кобыла уздечку — хрусть! Уздечка — хресть! Стерва! Кобыла — шасть… в конюшню! Я в магазин к Симке — хоп! И тута! Бес с ней, с кобылой! Все равно вечереет, не повезу больше молоко… Ну ее к лешему!
— Я щас тоже… сбрую приму — и вольный казак! Ну их с хомутами… В гробу я их видал! Завтра доделаю!
— Как стемнеет, ты ко мне — шасть! Вместе к бабке Апроське — хоп! Дернем за мир во всем мире, споем.
— Приду. Сбрую приму и к тебе…
Вечером, когда в клубе начались танцы под радиолу, туда ввалился Никита Моторин, а за ним молоковоз Батюня. Оба пристали к завклубом Федьке Чибису:
— Где гармонист? Куда дел его?
— Нет Гришки, — отмахнулся тот. — Радиола у нас. Слепые, что ли?
Кончился танец. Молодежь разошлась ближе к стенам. Посреди клуба остались только Никита и Батюня. На одной ноге Моторина брезентовый тапочек, на второй шерстяной носок. Батюня в сапогах, без бороды — сбрил только что, разонравилась она ему: Никита раскорил.